ГлавнаяКниги о политологииШмит: ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОЛОГИЯИРРАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ НЕПОСРЕДСТВЕННОГО ПРИМЕНЕНИЯ СИЛЫ

ИРРАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ НЕПОСРЕДСТВЕННОГО ПРИМЕНЕНИЯ СИЛЫ


Здесь можно повторить, что в этой работе мы ориентированы исключительно на иссле­дование идеальной основы тех тенденций, ко­торые существуют в области политики и фи­лософии государства, чтобы осмыслить духов­но-историческую ситуацию современного пар­ламентаризма и силу его идеи. Если марксист­ская диктатура пролетариата все еще предпо­лагала возможность рационалистической дик­татуры, то все учения о прямом действии и применении силы более или менее осознанно основываются на иррационалистической фи­лософии. В действительности, как она яви­лась в господстве большевиков, обнаружи­лось, что в политической жизни могут сосуще­ствовать весьма различные течения и тенден­ции. Хотя большевистское правительство по политическим основаниям и подавляло анар­хистов, однако фактически аргументация бо­льшевиков находится в рамках того же ком­плекса [идей], в котором содержатся явно анархо-синдикалистские ходы мысли, а то, что большевики используют свою политическую власть, чтобы истребить анархизм, ничуть не больше уничтожает их духовно-историческое сродство, чем подавление левеллеров Кром­велем отрицает его связь с ними. Возможно марксизм не встретил препятствий на русской почве потому, что здесь пролетарское мыш­ление было окончательно освобождено от всех связей с западноевропейской традицией и всех моральных представлений и представлений об образовании, которые еще были столь само­очевидны для Маркса и Энгельса. Теория дик­татуры пролетариата, какова она в официаль­ном виде сегодня, была бы на самом деле пре­красным примером того, как обладающий со­знанием исторического развития рационализм переходит к применению силы; в образе мыс­лей, в аргументации, в организационной и ад­министративной практике обнаруживаются также многочисленные параллели якобинской диктатуре 1793 г., а вся организация препо­давания и образования в так называемом «Пролеткульте», созданная Советским прави­тельством — замечательный случай радикаль­ной диктатуры воспитания. Но этим еще не объясняется, почему именно в России идеи промышленного пролетариата современных больших городов смогли обрести такую власть. Причина в том, что здесь действовали также новые, иррационалистические мотивы приме­нения силы. Не рационализм, который из-за крайнего преувеличения превращается в свою противоположность и предается утопическим фантазиям, а новая оценка рационального мышления вообще, новая вера в инстинкт и интуицию, которая устраняет любую веру в дискуссию и отказалась бы также и от того, чтобы посредством диктатуры воспитания про­изводить у людей способность и готовность к дискуссии.

Из теоретических сочинений о прямом дей­ствии в Германии известен, собственно, лишь «революционный метод» Энрико Ферри, бла­годаря переводу Роберта Михельса (в грюн-берговском собрании основных социалистиче­ских трудов17). Наше изложение следует за ♦Reflexions sur la violence Жоржа Сореля38, ко­торые позволяют точнее всего понять духов­но-исторический контекст. Эта книга облада­ет, кроме того, тем достоинством, что в ней содержатся многочисленные оригинальные ис­торические и философские наблюдения и от­крыто декларируется преемственность по от­ношению к Прудону, Бакунину и Бергсону. Влияние этой книги значительно глубже, чем можно было бы предположить на первый взгляд, и не пропадает от того, что Бергсон выходит из моды. Бенедетто Кроче считал, что Сорель придал марксистской мечте новую форму, однако среди рабочих окончательно победила демократическая идея. После собы­тий в России и в Италии считать это столь окончательным больше нельзя. Основой этих размышлений о насилии является теория не­посредственной конкретной жизни, которая за­имствуется у Бергсона и под влиянием двух анархистов, Прудона и Бакунина, переносит­ся на проблемы социальной жизни.

Для Прудона и для Бакунина анархизм означает борьбу против любого рода система­тического единства, против централизующего единообразия современного государства, про­тив парламентских профессиональных поли­тиков, против бюрократии, армии и полиции, против веры в Бога, воспринимаемой как ме­тафизический централизм. Аналогия между представлениями о Боге и о государстве воз­никла у Прудона под влиянием философии Реставрации. Он придал ей революционное, антигосударственное и антитеологическое на­правление, которое Бакунин развил с предель­ной последовательностью[73]. Конкретная инди­видуальность, социальная реальность жизни подвергается насилию в любой всеохватыва­ющей системе. Фанатизм единства Просвеще­ния не менее деспотичен, чем единство и тож­дество современной демократии. Единство — это рабство; на централизме и авторитете осно­ваны все институты тирании, санкционирова­ны ли они, как в современной демократии, всеобщим избирательным правом или нет[74]-Бакунин придает этой борьбе против Бога и государства характер борьбы против интел­лектуализма и против традиционной формы образования вообще. В ссылках на интеллект <Verstand> он — с полным на то основанием — усматривает претензию быть главой, душой и мозгом движения, то есть опять новый авто­ритет. И наука тоже не имеет права господст­вовать. Она не есть жизнь, она ничего не со­здает, она конструирует и получает, но она понимает только всеобщее, абстрактное и при­носит индивидуальную полноту жизни на ал­тарь своих абстракций. Искусство важнее для жизни человечества, чем наука. Подобного ро­да высказывания Бакунина поразительно со­впадают с идеями Бергсона и на них правиль­но обратили внимание[75]. Исходя из непосред­ственной, имманентной жизни самих рабочих, обнаруживали значение профсоюзов и специ­фических для них средств борьбы, особенно стачек. Так Прудон и Бакунин стали автора­ми синдикализма и создали традицию, на ко­торой, подкрепленные аргументами бергсонов-ской философии, основываются идеи Сореля. Сердцевину их составляет теория мифа, кото­рая является сильнейшей противоположно­стью абсолютному рационализму и его дикта­туре, но в то же время, будучи учением о непо­средственном активном решении, она являет­ся еще большей противоположностью отно­сительному рационализму всего комплекса [идей], который группируется вокруг таких представлений, как уравновешение, публич­ная дискуссия и парламентаризм.

Способность к действию и героизму, вся активность в мировой истории заключена для Сореля в силе мифа. Примерами таких мифов являются представление о славе и великом имени у греков или ожидание Страшного Суда в древнем христианстве, вера в «vertu»[76] и рево­люционную свободу во время Великой фран­цузской революции, национальное воодушев­ление во времена немецких освободительных войн 1813 г. Только в мифе имеется критерий того, есть ли у народа или какой-то иной соци­альной группы историческая миссия и насту­пил ли ее исторический момент. Из глубины подлинных жизненных инстинктов, не из ра­зумных суждений или соображений целесооб­разности, возникают великий энтузиазм, ве­ликое моральное решение <Dezision> и вели­кий миф. В непосредственной интуиции во­одушевленная масса создает мифический об­раз, который увлекает вперед ее энергию и дает ей силу мученичества и решимость при­менить силу. Только так народ или класс ста­новится мотором мировой истории. Где этого нет, там уже не сохранить никакой социаль­ной и политической власти, и никакой меха­нический аппарат не сможет стать плотиной, когда прорвется новый поток исторической жизни. Следовательно все зависит оттого, где сегодня действительно жива эта способность к мифу и витальная сила. Конечно ее не най­ти в современной буржуазии, этого социаль­ного слоя, который совершенно деградировал от страха за свои деньги и собственность, мо­рально расшатан скептицизмом, релятивиз­мом и парламентаризмом. Форма господства этого класса, современная демократия, явля­ется только «демагогической плутократией». Итак, кто же сегодня является носителем ве­ликого мифа? Сорель пытается доказать, что только социалистические массы промышлен­ного пролетариата еще обладают мифом, а именно, верой во всеобщую стачку. Уже не так важно, что на деле сегодня означает все­общая стачка, как то, какую веру связывает с ней пролетариат, на какие поступки и жерт­вы она его вдохновляет и в состоянии ли она произвести новую мораль. Поэтому социализм живет верой во всеобщую стачку и чудовищ­ную катастрофу всей социальной и экономи­ческой жизни, которую она может вызвать. Она родилась в недрах самих масс, из непо­средственности жизни промышленного проле­тариата, не как изобретение интеллектуалов и писателей, не как утопия; ибо и утопия яв­ляется, согласно Сорелю, продуктом рацио­налистического духа и желает овладеть жиз­нью извне в соответствии с механистической схемой.

С точки зрения этой философии, буржуаз­ный идеал мирного взаимопонимания и со­гласия <Verstandigung>, при котором все ищут свою выгоду и должны заключать выгодные сделки, оказывается порождением трусливо­го интеллектуализма; дискуссии, согласова­ния, соглашения, переговоры предстают пре­дательством мифа и великого вдохновения, ко­торое здесь важнее всего. Против меркантиль­ного образа равновесия выступает другой об­раз — воинственное представление о крова­вой, определяющей, сокрушительной реша­ющей битве. В 1848 г. этот образ был проти­вопоставлен парламентскому конституциона­лизму с обеих сторон: со стороны традицион­ного порядка в консервативном смысле его репрезентировал испанский католик Доносо Кортес, а в радикальном анархо-синдикализ­ме он [появляется у] Прудона. Оба требуют решения. Все мысли испанца вращаются вок­руг великой битвы (la gran contienda), вокруг страшной катастрофы, которая грядет и отри­цать которую может только метафизическая трусость дискутирующего либерализма. И Прудон, для мышления которого характерно здесь сочинение «La Guerre et la Paix», говорит об уничтожающей противника Наполеонов­ской битве, oBataille Napoleonienne». Все насиль­ственные действия и правонарушения, как со­ставляющая кровавой борьбе, обретают, со­гласно Прудону, свою историческую санкцию. Вместо относительных, доступных парламен­тскому обсуждению противоположностей те­перь появляются абсолютные антитезы. «При­ходит день радикальных отрицаний и суве­ренных утверждений»[77]; его приход не мо­жет задержать никакая парламентская дис­куссия; движимый своими инстинктами на­род разгромит кафедру софистов — все это высказывания Кортеса, которые могли слово в слово принадлежать Сорелю, с той только разницей, что анархист стоит на стороне ин­стинктов народа. Для Кортеса радикальный социализм есть нечто более величественное, чем либеральный переговорный процесс, ибо социализм восходит к последним фундамен­тальным проблемам и дает на радикальные вопросы решительный ответ, поскольку он имеет свою теологию. Именно Прудон здесь [его] противник, не потому, что в 1848 г. его называли чаще прочих социалистов, против которого Монталамбер произнес знаменитую речь в парламенте, но потому, что он был радикальным представителем радикального принципа. Испанец приходил в отчаяние пе­ред лицом глупого спокойствия легитими­стов и трусливой хитрости буржуазии. Лишь в социализме он еще видел то, что он имено­вал инстинктом (el instinto), из чего он делал вывод, что все партии в конечном счете рабо­тают на социализм. Так противоречия вновь обрели духовное измерение и зачастую пря­мо-таки эсхатологическое напряжение. Ина­че, чем в диалектически конструируемом на­пряжении гегелевского марксизма, здесь, речь идет о непосредственных, интуитивных про­тивоположностях мифических образов. С вы­соты своей гегелевской выучки Маркс мог счи­тать Прудона дилетантом в философии и по­казать ему, как сильно он заблуждался отно­сительно Гегеля. Сегодня радикальный соци­алист смог бы с помощью современной фило­софии показать Марксу, что он был здесь все­го лишь педантом, увязшим в интеллектуали-стской переоценке западноевропейского бур­жуазного образования, тогда как у бедного, отчитанного Прудона, во всяком случае, был инстинкт, [чувство] действительной жизни ра­бочих масс. В глазах Кортеса социалистиче­ский анархист был злым бесом, чертом, а для Прудона католик — это фанатичный Великий Инквизитор, над которым он пытается посме­яться. Сегодня легко понять, что оба. они были здесь настоящими противниками, а все осталь­ное — временным и половинчатым.

Воинственные и героические представле­ния, связанные с борьбой и битвой, снова все­рьез принимаются Сорелем как истинные им­пульсы интенсивной жизни. Пролетариат дол­жен верить в классовую борьбу как настоя­щую борьбу, а не как в лозунг для парламент­ских речей и в демократической предвыбор­ной агитации. Он понимает ее благодаря жиз­ненному инстинкту, без какой-либо научной конструкции, но создавая могущественный миф, в котором он черпает мужество для ре­шающей битвы. Поэтому для социализма и его идеи классовой борьбы нет более серьез­ной опасности, чем профессиональная поли­тика и участие в работе парламента. Они под­тачивают огромный энтузиазм путем болтов­ни и интриг и убивают подлинные инстинкты и интуиции, из коих исходит моральное реше­ние [Dezision]. То, что ценно в человеческой жизни, возникает не из разумного рассужде­ния, но в состоянии войны, у людей, которые, будучи воодушевлены великими мифически­ми образами, участвуют в борьбе; это зависит «d'un etat de guerre auquel les hommes acceptent de participer et qui se traduit en mythes precis »[78] ([G. So-rel.] Reflexions, P. 319). Воинственное, револю­ционное воодушевление и ожидание чудовищ­ных катастроф присущи интенсивности жиз­ни и двигают историю. Но порыв должен ис­ходить из самих масс; его не могут выдумать идеологи и интеллектуалы. Так возникли ре­волюционные войны 1792 г.; так и эпоха, ко­торую Сорель, вслед за Ренаном, прославляет как величайшую эпопею XIX в. — немецкие освободительные войны 1813 г.: их героиче­ский дух был рожден иррациональной жиз­ненной энергией анонимной массы.

Любое рациональное истолкование искази­ло бы непосредственность жизни. Ведь миф-то — не утопия. Ибо эта последняя, будучи продуктом разумного размышления, приво­дит самое большее к реформам. Воинствен­ный порыв нельзя также путать с милитаризмом, и прежде всего применение силы эта фи­лософия иррационализма не намерена [трак­товать] как диктатуру. Сорель, подобно Пру-дону, ненавидит всякий интеллектуализм, вся­кую централизацию, унификацию, и тем не менее, тоже подобно Прудону, требует стро­жайшей дисциплины и морали. Великая бит­ва будет не делом научной стратегии, но «асси-mulation d'exploits heroiques»[79] и высвобождени­ем « force individualiste dans les masses soulevees»[80] (Reflexions, P. 376). Поэтому и творческое наси­лие, прорывающееся из спонтанности охва­ченных энтузиазмом масс, тоже есть нечто иное, чем диктатура. Рационализм и все мо-низмы, которые за ним следуют, централиза­ция и унификация, далее, буржуазные иллю­зии о «великом человеке» присущи, согласно Сорелю, диктатуре. Их практическим резуль­татом являются систематическое угнетение, жестокость, облеченная в форму юстиции и механический аппарат. Диктатура есть не что иное, как рожденная рационалистическим ду­хом военно-бюрократически-полицейская ма­шина; напротив, революционное использова­ние силы есть выражение непосредственной жизни, часто дикое и варварское, но никогда не являющееся систематически жестоким и бесчеловечным.

Диктатура пролетариата означает для Соре­ля, как впрочем и для любого, кто понимает духовно-исторический контекст, повторение 1793 г. Когда ревизионист Бернштейн выска­зывал мнение, что эта диктатура стала бы, по всей вероятности, диктатурой клуба ораторов и литераторов, то он имел в виду как раз ими­тацию 1793 г., и Сорель ему возражает (Refle­xions, Р 251): представление о диктатуре про­летариата — это часть наследия ancien regime. Отсюда вытекает, что, как это сделали яко­бинцы, на место старого бюрократического и военного аппарата помещают новый. Это ста­ло бы новым господством интеллектуалов и идеологов, но не было бы пролетарской свобо­дой. И Энгельс, которому принадлежит утвер­ждение, что при диктатуре пролетариата дело пойдет так же, как и в 1793 г., является в гла­зах Сореля типичным рационалистом43. Одна­ко из этого не следует, что во время пролетар­ской революции все должно идти мирно, ре­визионистским и парламентским путем. На­против, на место механически-концентриро­ванной власти буржуазного государства при­ходит творческое пролетарское насилие, на ме­сто « force »[81] — «violence. Это последнее — только воинственный акт, но не юридически и административно оформленная мера. Марксу еще был неведомо это различение, поскольку он еще жил традиционными политическими представлениями. Пролетарские, неполитические синдикаты и пролетарская всеобщая стачка порождают специфически новые мето­ды борьбы, делающие совершенно невозмож­ным вновь прибегнуть к старым политиче­ским и военным средствам. Поэтому для про­летариата существует лишь та опасность, что он позволит, чтобы парламентской демокра­тией у него были отняты его средства борьбы и сам он был ею парализован (Reflexions, Р. 268).

Если можно аргументированно возразить такой решительно иррационалистической те­ории[82], то необходимо будет указать на мно­гочисленные несоответствия, то есть не на ошибки в смысле абстрактной логики, но на неорганические противоречия. Сначала Со­рель стремится сохранить чисто экономиче­ский базис пролетарской позиции и, несмот­ря на некоторые возражения, всегда реши­тельно опирается на Маркса. Он надеется, что пролетариат создаст мораль экономических производителей. Классовая борьба — это борь­ба, которая совершается на экономическом базисе с помощью экономических средств. В предыдущей главе было показано, что Маркс в силу систематической и логической необхо­димости следовал за своим противником, бур­жуа, в область экономического. Таким обра­зом, враг определил здесь территорию, на ко­торой происходит борьба, а также оружие, то есть структуру аргументации. Если следовать за буржуа в область экономического, то необ­ходимо будет следовать за ним и в область де­мократии и парламентаризма. Кроме того, в области экономического, по крайней мере, вре­менно нельзя обойтись без экономически-тех­нического рационализма буржуазной эконо­мии. Созданный капиталистической эпохой ме­ханизм производства имеет рационалистиче­скую закономерность, а из мифа можно, по­жалуй, черпать мужество, чтобы уничтожить этот механизм; но если от него не отказывать­ся, если производство должно и далее возра­стать, чего, разумеется, желает и Сорель, то пролетариату придется отречься от своего ми­фа. Превосходящая сила механизма произ­водства втянет его, как и буржуазию, в раци­оналистическую и механицистскую демифоло­гизацию. Здесь Маркс, будучи более рациона­листичен, был и в витальном смысле последо­вательнее. Но, с точки зрения иррационально­го, предательством было желать быть еще бо­лее экономическим и рациональным, чем бур­жуазия. Это совершенно точно почувствовал Бакунин. Образование и характер мышле­ния Маркса оставались традиционными, а зна­чит, по тому времени, — буржуазными, так что он оставался духовно зависимым от своего противника. И тем не менее, именно его кон­струкция буржуа — необходимая работа для мифа, как его понимал Сорель.

Важное психологическое и историческое значение теории мифа невозможно отрицать. Конструкция буржуа, выполненная средства­ми гегелевской диалектики, также послужила тому, чтобы создать такой образ противника, на котором могли сойтись все аффекты нена­висти и презрения. Я думаю, что история это­го образа буржуа так же важна, как и собст­венно история буржуа. Сначала аристократы делают из него посмешище, а затем в XIX в. над ним продолжают издеваться романтиче­ские художники и поэты. С тех пор, как рас­пространяется влияние Стендаля, все литера­торы начинают презирать буржуа, даже если они живут на его счет или становятся излюб­ленным чтением буржуазной публики, как Мюрже со своей «Богемой». Важнее подоб­ных карикатур ненависть социально деклас­сированных гениев, таких, как Бодлер, кото­рая придает образу все время новую жизнь.

Вот эту фигуру, созданную во Франции фран­цузскими авторами, видевшими перед собой французского буржуа, Маркс и Энгельс поме­щают в измерения всемирно-исторической конструкции. Они придают ей значение послед­него репрезентанта доисторического, разде­ленного на классы человечества, последнего врага человечества вообще, последнего odium generis humani. Так этот образ был безмерно расширен и, обретя величественный, не толь­ко всемирно-исторический, но и метафизиче­ский задний план, был перенесен на Восток. Здесь он сумел дать новую жизнь русской не­нависти к сложности, искусственности и ин­теллектуализму западноевропейской цивили­зации и от самой этой ненависти получить но­вую жизнь. На русской почве объединились все энергии, которые создали этот образ. Оба, и русский, и пролетарий, видели теперь в бур­жуа воплощение всего того, что, словно смер­тоносный механизм, стремилось поработить ту жизнь, которой они жили.

[Итак,] образ перекочевал с Запада на Во­сток. Однако здесь им завладел миф, произра­стающий уже не из одних только инстинктов классовой борьбы, но содержащий и сильные национальные элементы. Сорель в качестве своего рода завещания дополнил последнее, 1919 г., издание своих «Рассуждений о наси­лии» апологией Ленина. Он называет его ве­личайшим теоретиком, какого социализм имел со времен Маркса, и сравнивает его как госу­дарственного деятеля с Петром Великим, с той только разницей, что сегодня уже не Россию ассимилирует западно-европейский интеллек­туализм, но как раз наоборот: пролетарское насилие достигло здесь, по меньшей мере, то­го, что Россия вновь стала русской, Москва вновь стала столицей, и европеизированный, презирающий свою собственную страну рус­ский высший слой был уничтожен. Пролетар­ское насилие вновь сделало Россию моско-витской. В устах интернационального марк­систа это примечательная похвала, ибо это по­казывает, что энергия национального интен­сивнее, чем энергия мифа о классовой борьбе. И другие примеры мифов, упоминаемые Соре-лем, поскольку они приходятся на новейшее время, доказывают превосходство националь­ного. Революционные войны французского народа, испанские и немецкие войны за осво­бождение против Наполеона являются симп­томами национальной энергии. В националь­ном чувстве разные элементы самым разным образом действуют у разных народов: боль­шей частью естественные представления о расе и происхождении, по-видимому, более типич­ный для кельто-романских племен terrisme»; затем язык, традиция, сознание общей куль­туры и образования, сознание общности судь­бы, восприимчивость к своеобразию как тако­вому — все это движется сегодня скорее в на­правлении национального, чем в направлении классовых противоречий. То и другое может соединиться, примером чего может быть на­звана дружба между Пэдриком Пирсом, муче­ником нового ирландского национального со­знания, и ирландским социалистом Конноли, оба они были жертвами Дублинского восста­ния 1916 г. Общий идейный противник может вызвать также примечательное согласие; так, отрицание масонства фашизмом совпадает с ненавистью большевиков к этому «коварней­шему обману рабочего класса радикальной буржуазией»[83]. Но там, где дошло до откры­того противостояния этих двух мифов, в Ита­лии, до сих пор побеждал национальный миф. Итальянский фашизм нарисовал ужасную кар­тину своего коммунистического врага, мон­гольский лик большевизма; это производило большее впечатление, чем нарисованный со­циалистами образ буржуа. Пока что есть лишь один пример того, как демократия и парла­ментаризм были презрительно отброшены и притом сознательно делались ссылки на миф; это был пример иррациональной силы нацио­нального мифа. В своей знаменитой речи в октябре 1922 г. в Неаполе перед походом на Рим Муссолини говорил: «Мы создали миф, миф — это вера, настоящий энтузиазм, ему не нужно быть реальностью, он есть побуждение и надежда, вера и мужество. Наш миф — это нация, великая нация, которую мы хотим сде­лать конкретной реальностью». В этой же речи он называет социализм низшей мифологией. Подобно тому, как это было в XVI в., опять итальянец сформулировал принцип политиче­ской деятельности. Духовно-историческое зна­чение этого примера потому так важно, что до сих пор у национального энтузиазма на ита­льянской почве существовала демократиче­ская и парламентски-конституционная тради­ция и он, казалось, находился совершенно под властью идеологии англо-саксонского либера­лизма.

Теория мифа наиболее явственно показы­вает, что релятивный рационализм парламен­тского мышления утратил очевидность. Когда анархисты, враждебные авторитету и единст­ву, открывали в своих работах значение мифи­ческого, то они, сами того не желая, участво­вали в созидании основ нового авторитета, нового чувства порядка, дисциплины и иерар­хии. Конечно, идейная опасность подобного рода иррациональностей велика. Последние, еще, по крайней мере, остататочно сохраня­ющиеся целокупности <Zusammengehorigkeiten> упраздняются в плюрализме необозримого ко­личества мифов. Для политической теологии это — политеизм, как и всякий миф [— этот миф] политеистичен. Но как современную си­льную тенденцию игнорировать это невозмож­но. Быть может, парламентский оптимизм на­деется релятивировать и это движение и, как в фашистской Италии, терпеливо покоряясь, до­жидаться, пока снова начнется дискуссия и даже, быть может, вынести на обсуждение са­мое дискуссию, как только начнутся именно дискуссии. Тем не менее будет недостаточно, если он после подобных атак на самые свои основы сможет сослаться только на то, что ему все еще нет альтернативы, то есть если он бу­дет способен противопоставить антипарламент­ским идеям по-прежнему: «парламентаризм — что же еще?»

ПРИЛОЖЕНИЕ КОММЕНТАРИИ УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН

Александр Филиппов

КАРЛ ШМИТТ. РАСЦВЕТ И КАТАСТРОФА

I

В 1945 г. Карл Шмитт написал что-то вро­де обращения к воображаемому читателю од­ной из своих книг. Судя по всему (точная дата нам неизвестна), война к этому времени уже закончилась, но самые серьезные неприятно­сти были у Шмитта еще впереди. Его арес­товали только один раз, да и то по чистой случайности, когда задержавшийся у него в гостях студент после наступления комендант­ского часа попался советскому патрулю и, давая показания, назвал Шмитта в качестве поручителя. Тут и состоялся знаменитый раз­говор Шмитта с нашим офицером. За совер­шенной анекдотичностью он кажется событи­ем вполне реальным[84].

— Как могли Вы, якобы спросил Шмитта советский майор, Вы, немецкий интеллигент, пойти на сотрудничество с нацистами?! — В ответ, как говорят, Шмитт рассказал ему ис­торию о споре между знаменитым микробио­логом Кохом и не менее известным иммуно­логом Петтенкофером, который состоялся в начале века. — Холера, утверждал Кох, вызы­вается холерным вибрионом. — Нет, все дело в нарушениях иммунитета, отвечал Петтен-кофер. — Спор затеялся нешуточный, и вот однажды, на публичной лекции, Петтенкофер вызвал Коха на решающий поединок. Он ска­зал, что выпьет бульон с холерными вибри­онами и не заболеет. Кох принял вызов. Он прислал Петтенкоферу самый крепкий настой своих вибрионов, и Петтенкофер выпил этот бульон в присутствии потрясенной публики и не заболел[85]. — И я тоже, заключил свой рас­сказ Карл Шмитт, — принял нацизм внутрь, но он мне не повредил.

Талант ли рассказчика тому причиной или просто случай был, в общем, пустяковый, но только Шмитта наши тогда отпустили. Он вер­нулся домой, к своим книгам, видимо, в пол­ной уверенности, что когда все утрясется, мож­но снова будет читать лекции и писать книги, а интеллект, способность к острой и парадок­сальной аргументации надежно защитят его от жизненных бурь. Интернировали его поз­же, через несколько месяцев, когда район, где он проживал в Берлине, оказался в амери­канской зоне оккупации. Семь месяцев он про­вел в лагере. Потом его выпустили, потом сно­ва арестовали и отправили в Нюрнберг.

Так вот, вероятно, в тот период, когда бом­бы уже не рвались, а мысль о том, что про­фессора университета, историка и теоретика права будут держать в лагере, а затем и в тюрьме, пытаясь (безуспешно) инкриминиро­вать ему военные преступления, могла бы еще показаться ему нелепой, в это время Шмитт пишет следующие строки, долженствующие настроить будущего читателя переизданной книги о «Левиафане» Томаса Гоббса8:

«Осторожно!

Ты уже, вероятно, что-то слышал о вели­ком Левиафане и тебя тянет почитать эту кни­гу? Осторожно, любезнейший! Это совершен­но эзотерическая книга, и ее имманентная эзо­терика увеличивается по мере того, как ты в нее вчитываешься. Так что ты уж, лучше, убе­ри-ка от нее руки! Положи ее обратно, на ме­сто! Не хватайся за нее снова, не прикасайся к ней пальцами, даже если они вымыты и ухо­жены или, сообразно времени, измазаны кро­вью! Подожди, не встретится ли тебе эта кни­га вновь и не окажешься ли ты среди тех, ко­му она открывает свою эзотерику! [...]»[86]. Собственно говоря, это неплохая рекомендация для всех, кто приступает не только к чтению ♦Левиафана», но и других сочинений Шмитт та, мало того: это также отличный совет и тем, кто пытается писать о самом Шмитте, кто взял в руки наше издание, кто сейчас чита­ет эти строки. Не только сочинения, сама био­графия Шмитта, как ее не излагай, пугающе взрывоопасны. Не лучше ли обождать? не пи­сать, не читать... потому что он действитель­но эзотеричен, несмотря на обманчивую яс­ность слога и внятность аргументов,., пока он снова не встретится, пока мы не обнару­жим... Или уже обнаружили? Но что? Чего нам остерегаться?

Еще в начале 20-х гг., открыв для себя До­носо Кортеса, Шмитт сжато и энергично пи­шет о нем в Политической теологии». Он на­ходит у Доносо впечатляющий образ: «Чело­вечество — это корабль, который бесцельно то туда, то сюда кидает море, [корабль] с мя­тежной, грубой, принудительно набранной командой, которая горланит песни и танцует, покуда Божий гнев не потопит бунтарское от­родье в море, чтобы вновь воцарилось без­молвие»[87]. Много позже Шмитт нашел другой образ — капитана Бенито Серено. Именно так он и подписал цитированное выше предисло­вие к «Левиафану». Процитируем его еще раз: Fata libellorum и fata их читателей таинствен -

sowie mit einem Nachwort des Herausgebers. Koln: Hohenheim, 1982. S. 243—244.

262

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

ным образом связаны воедино. Я говорю это тебе совершенно дружески. Не устремляйся в arcana, но подожди, покуда тебя должным образом введут и допустят. Иначе у тебя мо­жет случиться вредный для твоего здоровья приступ ярости, и ты попытаешься разрушить нечто такое, что находится по ту сторону вся­кой разрушимости. Это было бы не благо для тебя. Итак, убери от нее руки и положи книгу на место! Искренний твой друг Бенито Сере­но»[88]. Капитан Бенито Серено — персонаж од­ноименной повести Германа Мелвилла, стран­ный, загадочный. Подписываясь его именем, Шмитт пытается выстроить миф о самом себе, он стилизует себя, как говорят немцы, под мифологическую фигуру этого капитана, ко­торый находится на судне, захваченном пира­тами. Можно подумать, глядя со стороны, буд­то это обычная команда, а он — действитель­но командует, но капитан — только несчаст­ный заложник, который иногда дает осторож­ные советы, ибо он один знает, как вести суд­но. Благонамеренный и несведущий в обстоя­тельствах дела собеседник капитана склоня­ется к мнению, что на судне не все в порядке, но что Бенито Серено и пираты заодно. Капи­тан же знает, что корабль плывет в никуда, управлять им бессмысленно, бежать невозмож­но?. _ Должно быть вспомнился тут Шмитту

PAGE 263

Александр Филиппов

Доносо, которому он вскорости посвятил це­лую книгу[89]. Этому образу, пожалуй, недоста­ет «мифической мощи» (если воспользовать­ся термином самого Шмитта), но мы вправе прибегнуть к нему как к впечатляющей мета­форе: история — бурное море, человечество (или все-таки часть его?) — буйная команда терпящего бедствие корабля — то ли набран­ная принудительно, то ли взбунтовавшаяся и пиратски его захватившая. Шмитт — «капи­тан», но, так сказать, по званию, а не по долж­ности, лишенный возможности стратегиче­ского управления, потерявший друзей, павших жертвами пиратов, постоянно контролиру­емый, в страхе за свою жизнь, компетентный и лицемерящий. Принимая во внимание об­стоятельства, мы должны были бы предполо­жить, что капитан весь — в ослепительно бе­лом (даже когда все вокруг в коричневом)[90].

гадках, видя то холодность, то отрешенность, то необыкно­венное гостеприимство хозяина, умиляется преданности негра-слуги, не оставляющего капитана заботой, подозре­вает все же, что дело нечисто, но приходит к выводу, что капитан — главарь пиратов. На самом деле Серено все вре­мя под угрозой, и он боится не только за себя, но и за това­рищей, еще оставшихся в живых, а «преданный слуга» дер­жит его под контролем и не спускает с него глаз. Случай и решимость помогают ему спастись.

PAGE 264

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

Ну, а читатель, он-то кто? Благожелатель­ный капитан советует ему не читать эту кни­гу — потому что приступ ярости может по­вредить здоровью — ярости от того, что нам открылось (если только мы еще способны за­нять дистанцию, посмотреть на свое положе­ние как бы со стороны)... И тогда мы, воз­можно, кинемся крушить корабль? Или нам советуют не ступать на его палубу, потому что он захвачен? Или рекомендуют пребывать в блаженной уверенности, что мы — на другом, безопасном корабле?

Впрочем, можно сказать, что это лишь спо­соб заинтриговать — и тем привлечь — чита­теля, особенно в ситуации разброда, корабле­крушения. Ведь читатель привычен, годами приучен к поискам заговоров, тайных сил, за­говорщиков. Надо говорить ему: здесь arcana, тайное! В век публичной политики крепнет по­дозрение, что за ширмой явного скрываются подлинные правители. Но только убогие «кон-спирологи» зовут доверчивого читателя, обе­щая за три копейки открыть план мировой истории, имена и цели хозяев мира. Шмитт не зовет и не обещает. Он предостерегает: здесь arcana, — говорит он, — ты сюда не ходи, это­го не читай. Шмитт манит запретами, он со­блазняет. И не назовет он нам пароли, явки и и адреса, потому что сам их не знает. И наме­кает он на нечто иное, пожалуй, более страш­ное.

а взбунтовались и захватили судно черные рабы. Это не ра­сизм, а символика цвета.

265

Александр Филиппов

Но, кажется, время уже пришло — не в первый раз мы пытаемся дать ему слово и сказать о нем. Уже не редкость услышать у нас его имя, уже зашелестело вокруг — а и десятка лет не прошло со времени первого пе­ревода[91] — «друг—враг», уже сделали из него геополитика. Чего только нам не придется еще услышать о нем, каких историй мы на­слушаемся, каких переводов начинаемся... В высшей степени наивным было бы рассчиты­вать на целомудренное воздержание от соблаз­на[92]. Время пришло, и мы вновь даем ему слово, не предугадывая, как оно отзовется.

II

«Глубокоуважаемый господин профессор!

На днях Вы получите из издательства мою книгу «Происхождение немецкой трагедии». Мне хотелось бы не только предуведомить Вас об этом, но и выразить свою радость в связи с тем, что теперь у меня появилась возможность выслать Вам книгу. Вы очень скоро заметите, сколь многим я обязан Вам в изложении отно­

266

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

сящегося к XVII веку учения о суверенитете. Позвольте мне еще добавить к тому же, что и в Ваших позднейших трудах, прежде всего, в «Диктатуре», я нахожу подтверждение сво­им исследовательским принципам в области философии искусства Вашими — в области философии государства. И если при чтении книги это мое ощущение станет Вам понятно, то намерение, с которыми я ее посылаю, осу­ществится. С глубочайшим почтением,

покорнейше Ваш Вальтер Беньямин»[93].

Красноречивое свидетельство, не правда ли? Впрочем, оно относится к 1930 г. Через четверть века, в 1955 г. читатель «Происхож­дения немецкой трагедии» уже не находит ссы­лок на Шмитта[94], а в 1966 г. цитированное письмо не включается в собрание писем Бень-ямина[95].

Вот еще один замечательный эпизод, отно­сящийся к первым послевоенным годам.

См.: Carl Schmitt. Die Diktatur. 1921. Беньямин ошибается относительно порядка выхода в свет трудов Шмитта.

PAGE 267

Александр Филиппов

В 1949 г. в Иерусалиме молодому профессо­ру Еврейского университета для подготовки к лекции срочно понадобился знаменитый труд Шмитта «Verfassungslehre» — «Учение о кон­ституции» (1928 г.). Быстро получить книгу в библиотеке оказалось невозможно: город был разделен, сам университет и его библиотека оказались в разных частях. Внезапно пробле­ма разрешилась, книгу доставили из библио­теки в еврейскую часть Иерусалима по сроч­ному требованию тогдашнего министра юсти­ции, которому она понадобилась для прора­ботки сложных вопросов проекта конститу­ции Израиля.

Пересказывая почти через сорок лет этот случай, Якоб Таубес, тот самый профессор, кстати говоря, ученик Гершома Шолема, друга Беньямина и знаменитого специалиста по ка­балистике, добавляет: «Признаюсь, я был ско­рее удручен, нежели увлечен тем, что консти­туция государства Израиль (которой, по сча­стью, нет и до сих пор) разрабатывается в соответствии с путеводными нитями «Учения о конституции» Карла Шмитта»[96]. Эта исто­рия имела продолжение. Таубес написал пись­мо своему другу, Армину Молеру, бывшему в те годы секретарем Эрнста Юнгера.

Вместо Конституции как единого документа в Изра­иле существует ряд основных законов, относящихся к функ­ционированию парламента, правительства, армии и т. п.

268

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

«Написал я, примерно, следующее: Мар­тин Хайдеггер и Карл Шмитт суть для меня самые значительные представители немецко­го духа конца двадцатых — начала тридца­тых годов. То, что оба они связали себя с гит­леровским режимом, ставит меня перед проб­лемой, которую я не могу снять, просто ука­зав на то, что нацизм взывал к самым низ­менным инстинктам. Я еще напомнил, что оба они происходили из католической среды, как, впрочем, и Гитлер, и Геббельс». Это письмо через Юнгера попало к Шмитту, а тот, сделав с него копию, разослал друзьям, сопроводив рассуждениями о том, что еврейский интел­лектуал понял его лучше, чем многие колле­ги, с которыми он проработал вместе долгие годы[97].

Эти две истории с письмами — Беньямина Шмитту и Таубеса Молеру — в высшей степе­ни характерны.

Беньямин знает, что Шмитт стоит на со­вершенно иных политических позициях, но в 1930 г. между ними еще нет той пропасти, ко­торая образовалась в годы нацизма и навсег­да развела Шмитта и многих его друзей и по­читателей. Друзья Беньямина Шолем и Адорно в 50-е — 60-е гг. замалчивают существование идейных и человеческих связей, которые не были секретом ни для кого в годы их молодо­сти. Это вполне соответствует той атмосфере,

PAGE 269

Александр Филиппов

которая окружает имя и труды Шмитта. Как замалчивается его имя, его вклад в науку, легко установит тот, кто откроет «Миф госу­дарства» Эрнста Кассирера[98] или «Два тела короля. Исследование политической теологии средневековья» Эрнста Канторовича[99]. В обе­их нет ни одного упоминания Шмитта — как будто не было ни его работ о политическом мифе (начиная с 1922 г.), ни «Политической теологии». Левые теоретики, столь многим ему обязанные[100], клеймят Шмитта как нацист­ского автора. Да и не только левые. В 50-е и даже в 60-е гг. Шмитт — козел отпущения par excellence, один из живых символов немец­кой вины, глубокого падения и безусловной ответственности интеллектуала. Мартин Хай-деггер, Ханс Фрайер, Арнольд Гелен продол­жают преподавать, Эрнст Юнгер не испыты­вает видимых утеснений. Шмитт же, в отли­чие от своих друзей, дважды интернирован, и хотя по результатам допросов в Нюрнберге он выпущен на свободу, не только его универ­ситетской карьере приходит конец. На нем со­средоточено демонстративное публичное не­

PAGE 270

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

годование, сопоставимое с тем, что направле­но против виднейших деятелей нацизма[101].

Впрочем, как еще следовало относиться к человеку, вступающему в нацистскую партию 1 мая 1933, в день, объявленный официаль­ным праздником труда[102]? автору статьи «Фю­рер защищает право»[103]? прусскому государст­венному советнику, руководителю имперской секции преподавателей права в высшей шко­ле, главному редактору журнала «Немецкое право»? (и прочая, и прочая — их так много,

271

Александр Филиппов

столь солидно называемых новых влиятель­ных позиций в новом рейхе). Именно Шмитт, открывая состоявшийся 3—4 октября 1936 г. представительный (до 400 участников, среди которых около сотни преподавателей высшей школы)[104] конгресс «Еврейство в науке о пра­ве», между прочим, заявляет: «Все, что фю­рер говорит о еврейской диалектике, мы долж­ны вновь и вновь твердить себе и нашим сту­дентам, дабы избежать величайшей опасно­сти, заключенной во все новых маскировках и увертках. Одного только эмоционального ан­тисемитизма здесь недостаточно; нужна осно­ванная на познании уверенность. ...Расовому учению мы обязаны знанием различия меж­ду евреями и всеми остальными народами»[105]. Именно на этой конференции Шмитт предло­жил считать сочинения немецких авторов ев­рейского происхождения переводами с еврей­ского языка, помещать их в библиотеках в раздел «Judaica» и, если в случаях крайней не­обходимости нельзя обойтись без цитат, поме­чать эти тексты шестиконечной звездочкой, дабы легко отличать их от подлинно немец­ких[106]. В эти годы один из его бывших почита­телей, ставший яростным критиком, немец­кий эмигрантский публицист Вальдемар Гури-ан, находит формулу, справедливость которой

PAGE 272

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

до сих пор готовы признавать многие биогра­фы Шмитта: Гуриан называет его «коронным юристом» нацистского рейха[107]. Если даже эта формула и не совсем точна в чисто фактиче­ском смысле (Шмитт не был близок к «коро­не» даже в эпоху наибольшего своего возвы­шения, его связи не простирались выше Ге­ринга и Франка, он никогда не встречался с Гитлером и, как считается, последний, в свою очередь, никогда не слышал о нем), то она точно отражает круг вопросов, которые он за­трагивает в своих теоретических трудах того времени, и масштаб его притязаний. Шмитт безусловно стремится стать ведущим юрис­том и теоретиком-государствоведом Третьего Рейха.

Вроде бы, все ясно, но что-то, кажется, здесь не сходится. До 1933 г. никаких признаков антисемитизма и тяготения к нацистам у Шмитта не наблюдалось, в конце 1936 г. он подвергся столь решительным нападкам офи­циальной газеты СС «Черный корпус», что жиз­ни его, возможно, угрожала опасность. Шмитт уцелел, но ни одной влиятельной позиции, кроме университетской профессуры в Берли­не, после 1936 г. у него не осталось[108]. Близ­

10 - 1645

273

Александр Филиппов

кие ему люди погибали в годы нацизма, среди них были и те, кто входил в 1944 г. в круг за­говорщиков против Гитлера[109]. В 1920-е годы Шмитт — один из самых известных европей­ских юристов, значение его трудов не только для профессиональных правоведов, но и для социологов, философов, теологов совершенно несомненно, так что не одного только Вальте­ра Беньямина очаровывают и притягивают си­ла, блеск, глубина его мысли. Ни до 1933 г., ни, примерно, после 1938 г. мы не находим у Шмитта той чудовищной политической рито­рики, образцы которой приведены выше, хо­тя, конечно, и позднейшие его публикации на­цистского периода далеко не безупречны и при желании — а в желающих недостатка не было — знаменитую работу 1939 г. «Порядок больших пространств в праве народов, с за­претом на интервенцию для чуждых простран­ству сил»[110] можно интерпретировать как гео­политическую теорию, обосновывающую при­тязания гитлеровского режима на территори­альные захваты.

Вот почему, говоря о Шмитте, почти невоз­можно выбрать должную интонацию. К нему трудно быть справедливым. Самое взвешен­ное суждение может оказаться ложным — по тому что, взвешивая, мы уравновешиваем —

PAGE 274

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

что и чем? Карл Шмитт прожил почти сто лет (1888—1985), из них двенадцать при нацист­ском режиме, из них года три-четыре он пы­тался играть активную политическую роль и сделал более чем заметную карьеру, которая затем резко оборвалась. Что здесь можно урав­новесить? Можно ли вообще это уравновесить?

В 1932 г. Шмитт содействовал Лео Штра­усу, тогда еще совсем молодому философу, незадолго до того опубликовавшему статью с весьма жестким анализом шмиттовского « По­нятия политического»[111], в получении Рокфел­леровской стипендии для поездки в Париж. Через год с небольшим он уже не откликается на письма Штрауса[112] и отказывается вступить­ся за изгоняемого из Кельнского университе­та знаменитого коллегу (не единожды, но впол­не корректно Шмиттом раскритикованного) Ханса Кельзена. Могут ли эти поступки урав­новесить друг друга? Можно ли взвесить их на одних весах? Стоит ли взвешивать?

Здесь нужна полная ясность. Шмитт не при­надлежит к тому весьма широкому кругу не­мецких интеллектуалов, которые первоначаль­но зачарованы «Великой национал-социали­

10

275

Александр Филиппов

стической революцией», а затем разочарова­ны и занимают позицию холодной дистанци-рованности. Шмитт очень поздно примыкает к нацистам и компенсирует это чрезмерной активностью, стремится сделать — и понача­лу действительно делает — превосходную карьеру. Он не разочарован в режиме (разве что много позже). Это режим — окончатель­но укрепившись — его не принимает. Ему не прощают именно того, что он не свой, что при­ходит позже, что пытается взять интеллек­том и рвением, а не выслугой лет и добротной партийной карьерой. Его атакуют со всех сто­рон — за одно и то же. Эмигрантская пресса работает в пандан с эсэсовской: Вальдемар Гу-риан напоминает о прошлых высказываниях и позициях Шмитта и предрекает ему дорогу в эмиграцию или в концлагерь, а «Черный корпус» на основании тех же материалов ста­вит вопрос о его благонадежности настолько резко и определенно, что возникает подозре­ние: концлагерем здесь не отделаться. Менее яркие, но более «проверенные» коллеги-юрис­ты в избытке поставляют материал о его пред­шествующей позиции и доказывают, что суще­ство этой позиции не изменилось. Шмитт толь­ко маскируется, говорят они, он не свой. Не­удача в интриге, поражение в карьерных пла­нах как результат самонадеянности, переоцен­ки интеллектуального вклада вообще и свое­го в частности — в жизни вещь вообще-то не­редкая, но, конечно, при тоталитарном режи­ме (природы которого он долго совершенно

276

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

не понимал) — смертельно опасная. Шмитт остается жив, обретает дистанцию по отно­шению к режиму. Это не спасает его репу­тации, но позволяет ему действительно избе­жать, быть может, куда худших грехов. Ему до конца дней чуждо сознание ответственно­сти и, вместе с тем, он натворил намного мень­ше в сравнении с тем, куда могли бы завести его невероятное тщеславие и безграничный оп­портунизм.

Одним словом, взвешенное суждение о Шмитте невозможно и ненужно. Все, что вы­зывает моральное негодование, не может быть уравновешено научными заслугами. Но и цен­ность научных заслуг Шмитта не становится меньше от нашего морального негодования. Это тривиальное утверждение не пришлось бы, наверное, акцентировать, если бы не два до­полнительных обстоятельства. Во-первых, го­воря о Шмитте, мы имеем дело не с «одним из», но действительно, как признают даже его современные критики, крупнейшим немецким юристом нашего века, политическим мысли­телем масштаба, пожалуй, не меньшего, чем, скажем, Макс Вебер; а во-вторых, если поли­тический мыслитель становится политической фигурой, то нам никуда не уйти от соотнесе­ния теории с практикой, хотя бы даже именно политико-юридические труды Шмитта времен становления его всеевропейской известности послужили одним из важных оснований для крушения его карьеры в Третьем Рейхе.

PAGE 277

Александр Филиппов

III

Многое в судьбе Шмитта объясняется его происхождением из католической среды, по­лагал Якоб Таубес, весьма чувствительный именно к религиозному, конфессиональному аспекту этой удивительной биографии. Среда была действительно католическая, впрочем, как мы увидим, отношения с католицизмом были у него непростые. Шмитт родился в го­родке Плеттенберг в Зауэрланде, на «анти­прусском западе Пруссии». Всего лишь за год до его рождения, наконец, прекратилась зна­менитая «борьба за культуру», когда Бисмарк пытался поставить католическую церковь под контроль государства. Последствия этого дол­го давали себя знать, и Шмитт даже в годы юности еще мог чувствовать себя представи­телем диаспоры, религиозного меньшинства в недружественном окружении. Плеттенберг — крошечный город. Во времена его детства там было всего пять тысяч жителей, да и теперь их едва ли больше, чем тридцать тысяч. Ни­когда он не чувствовал себя горожанином, в полном смысле слова Grojistadter (жителем большого города). Семья была мелкобуржу­азной, но почтенной, отец Шмитта заведовал церковной кассой, так что ему была привыч­на, интимно близка не только догматическая и культовая, но и повседневная, рутинная сто­рона католицизма, который всегда оставался важнейшей частью его жизненного уклада.

Не будем переоценивать католическую ри­гидность его натуры. Ибо очень рано обна­

278

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

руживается в ней нечто иное, в своем роде, возможно, не менее католическое: поэтичес­кие наклонности, подвижность, гибкость, в прямом и переносном смысле музыкальность. Как он должен был чувствовать себя в Берли­не, куда в 1907 г. приехал изучать юриспру­денцию? Кажется, весьма неуютно. Он был беден, провинциален и скромен. Даже через много лет, в глубокой старости Шмитт, вспо­миная о годах учебы в Берлине, говорит, что чувствовал себя чужаком в этом протестант­ском городе, с его «ложным блеском», с его тягой к модерну. Возможно, также и поэтому после двух семестров в Берлине он продолжа­ет обучение в Страсбурге и Мюнхене. Вряд ли его можно назвать чьим-то учеником — если понимать под ученичеством нечто большее, нежели посещение лекций и прохождение эк­заменов. Шмитт вообще учится недолго и без большой радости. Мы не находим у него доб­рых воспоминаний об университетских про­фессорах; зато до конца дней он сохраняет преклонение перед своим старшим другом, по­этом Теодором Дойблером (1876—1934), отно­шения с которым завязываются в 1912 г., уже после университета. Тяга к богеме, к художе­ственной элите заметна у Шмитта с юноше­ских лет. Дойблер — лишь одно из многих знакомств этих лет, но именно оно перераста­ет в настоящую дружбу. Это удивительное вре­мя — после получения первой докторской сте­пени за работу о понятии и видах вины — время в некотором роде двойного существо­

PAGE 279

Александр Филиппов

вания Шмитта. Честолюбивый молодой юрист, в высшей степени нацеленный на профессио­нальную карьеру, нуждается в постоянных влиятельных покровителях, в надежном ис­точнике доходов. Он выполняет рутинную юри­дическую работу в конторе — и он же может вместе с Дойблером отправиться в четырех­недельное странствие (воспроизводя люби­мый немецкий образ романтического стран­ствия друзей, возрожденный в это время не­мецким Jugendbewegung, молодежным движе­нием, в котором, кстати говоря, весьма силь­но было влияние католицизма[113]). Вместе они производят странное впечатление: Дойблер — странник неутомимый, поэт-экспрессионист, визионер, исполненный апокалиптических предчувствий[114], бородатый, плохо одетый ве­ликан; и рядом с ним — начинающий юрист, крошечный (позже он любил говорить, что все гении — карлики, а биограф Шмитта не­доумевает, как это в годы первой мировой вой­ны человек ростом 1 м. 59 см. мог бы зачис­лен в лейб-гвардию), опрятный, подтянутый Шмитт. Примечательно не только то, что Шмитт тянется с Дойблеру, но и встречное душевное движение поэта. Вероятно, уже в

рится о связях Шмитта в этой среде, однако, вопрос этот, возможно, еще требует исследования.

38 Позже «апокалиптиком контрреволюции» Шмитта

280

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

те годы обнаруживается одно из важнейших качеств Шмитта: он безупречный собеседник, «атлет беседы», как назвал его Гюнтер Маш­ке, остроумный, внимательный, неутомимый[115].

Дойблер оказывает огромное влияние на Шмитта. «Здесь [в его мировоззрении, пони­мании истории — А, Ф.] артикулируется но­вое чувство существования, новая неуверен­ность, за которыми следует глубочайший бес­порядок. Обветшал не только канон искусст­ва; кажется, распалось все...»[116]. В эти годы практически одновременно выходят две важ­ные книги Шмитта[117]. В 1914 г. — юридиче­ский труд «Ценность государства и значение индивида»[118], в 1916 г. — работа о поэме Дойб-лера «Северное сияние», существенным обра­зом определившая последующие интерпрета­ции его творчества. В этих двух сочинениях находит отражение двойственная натура са­мого Шмитта; его мировосприятие трагично,

86 До этого была еще одна заметная публикация чисто литературного плана: сатирическое изображение литератур­ной жизни Германии в книжке «Schattenrisse» («Силуэты»), выпущенная Шмиттом под псевдонимом и в соавторстве с Ф. Эйслером.

PAGE 281

Александр Филиппов

пронизано чувством фундаментальной неуве­ренности в настоящем, враждебностью модер­ну и Просвещению. В то же время он ищет нечто устойчивое в этом мире и находит — в праве. «Положение, что право может исхо­дить лишь от верховной власти, оборачивает­ся...против теории [ставящей во главу угла] власть [как силу] и получает [другое] содер­жание: высшая власть может быть лишь тем, что исходит от права. Не право есть в госу­дарстве, но государство есть в праве. Тем са­мым обосновывается примат права»[119]. Это убеждение в ценности права, не только сооб­щающего правовое качество государству, но только в государстве и именно в сильном госу­дарстве осуществимого, сохраняется у Шмит­та всю жизнь.

Первая мировая война — важнейшее собы­тие в жизни людей его поколения. Шмитт не принадлежит к тем чувствительным натурам, которые поражены ее ужасами — собственно ужасов он не испытывает. Вступив в армию добровольцем, он попадает в лейб-гвардию, но в резервную часть, затем оказывается при­командирован к ставке заместителя команду­ющего первым армейским корпусом в Мюн­хене. Какая-то смутная, до сих пор не прояс­ненная история с травмой спины — не то в результате падения с лошади, не то застаре­лая болезнь... Шмитт остается все годы вой­ны в Мюнхене, продвигается по службе (он

282

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

работает в армейской цензуре), получает на­граду, завязывает знакомства среди военных. Заметные обстоятельства этого времени: по­ражение Германии в войне, краткая, но бур­ная история Баварской Советской республи­ки, знакомство с Максом Вебером, женитьба.

Начнем с последнего, самого раннего по времени события. В 1915 г. Шмитт вступает в брак с Павлой (фон) Доротич. И дворянский титул, и даже сербское происхождение вызы­вают сомнение, она вообще в высшей степени сомнительна, эта женщина, так что женить­ба в известной мере не менее экстравагант­ный поступок Шмитта, чем его дружба с Дойб-лером. Очень скоро обнаруживается, что брак этот, мягко говоря, неудачен. Супруги живут порознь, в разных городах, но еще долго, вплоть до начала 20-х гг. Шмитт подписыва­ет свои сочинения двойным именем: Шмитт-Доротич. Когда же он, наконец, намеревает­ся расторгнуть этот брак, католическое духо­венство не дает на это согласия — Шмитт де­лает по меньшей мере две попытки добиться позитивного решения в высших церковных инстанциях, но безуспешно. Тем не менее в 1926 г. он вступает в новый брак39, оказыва­ясь, таким образом на долгие годы вне церк­ви. Лишь в 1946 г., в лагере для интерниро -

89 Его новая жена — тоже сербского происхождения, кажется, даже из того же города, что и Павла Доротич. Од­нако союз с Душкой Тодорович оказался прочным и счаст­ливым.

PAGE 283

Александр Филиппов

ванных в Берлине он снова прислуживает во время мессы.

В 1919 г. Шмитт знакомится с Максом Ве-бером, посещает его семинар для молодых пре­подавателей, доклады, лекции, в том числе и знаменитый доклад «Наука как призвание и профессия»[120]. Шмитт входит в узкий круг от­носительно близких к Веберу людей, но вряд ли они могут сойтись по-настоящему: и раз­ница в возрасте, и многие принципиальные установки должны сильно их рознить.

В 1919 г. Шмитт начинает преподавать. Его первое место — Высшая торговая школа в Мюнхене. В этом же году начинается самый плодотворный период его научной деятельно­сти[121]. В свет выходит «Политический роман­тизм» (1919), сочинение, в содержательном отношении скорее завершающее предшеству­ющий этап его развития, нежели открыва­ющее новый. Это расчет со своей юностью, с тем, к чему по самому существу своей натуры он должен был чувствовать тяготение. Затем

PAGE 284

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

следуют «Диктатура» (1921), «Политическая теология» (1922), «Римский католицизм и по­литическая форма» (1923), «Духовно-истори­ческое состояние современно парламентариз­ма» (1923), «Понятие политического» (1927), «Учение о конституции» (1928), «Гарант кон­ституции» (1930), «Легитимность и легаль­ность» (1932), — работы, на которых основа­на его научная репутация не только в Герма­нии, но и за ее пределами[122]. Он получает, нако­нец, профессорские должности: 1921 г. — Грайфсвальд, 1922—28 гг. — Бонн, 1928— 1933 гг. — Берлин, потом снова Кельн, и сно­ва — в 1933 г. — Берлин. Здесь он остается до 1945 г., и эта профессура — последняя.

Но мы что-то забрались уже слишком дале­ко, а ведь в 1919 г. Шмитт еще в Мюнхене. «Политический романтизм» приносит ему ши­рокую известность. Книгу читают влиятель­ные филологи и философы, властители умов. В католических кругах его называют одним из самых даровитых и многообещающих ав­торов, Эрнст Роберт Курциус и Дьердь Лукач отзываются о книге в высшей степени пози­тивно, а Хуго Балль, знаменитый дадаист, ста­

285

Александр Филиппов

новится одним из горячих почитателей Шмит­та и, не без сильного его влияния, обращает­ся в католичество. Между тем, знаменитый автор переживает одно из сильнейших потря­сений в своей жизни. Он еще находится на го­сударственной службе, когда в Мюнхене про­исходят волнения, революционная и контрре­волюционная партии противостоят друг дру­гу с необыкновенной интенсивностью, начи­нается террор, на короткое время устанавли­вается республика Советов. В какой-то момент Шмитт оказывается на волосок от смерти: ря­дом с ним, в кабинете, восставшие убивают офицера. О Вебере рассказывают, что он пред­лагал свою помощь Мюнхенскому Совету, по­лагая, что квалифицированный специалист ну­жен любой власти. Шмитт же, как замечает его биограф, «позже рассказывал, что ощу­щал опасность для жизни и часто напоминал, что первичной функцией государства являет­ся защита физического существования»[123].

1921 г. — важная веха. Книга «Диктату­ра» — это, собственно, и есть «тот самый Шмитт», исследующий собственную область политического, ставящий во главу угла про­блему чрезвычайного положения, суверенно­го решения, хрупкости и ненадежности ли­беральной парламентской демократии. Зная о последующей эволюции Шмитта и тем бо­лее — о том, к чему пришла Германия, мож­

286

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

но сделать вывод, будто Шмитт изначально стремился к разрушению основ немецкого пар­ламентаризма и был апологетом тоталитар­ной диктатуры. Такой вывод нередко делали и делают до сих пор. Но он несправедлив. Кни­га о диктатуре написана еще до всего, еще тог­да, когда полной ясности не было даже с италь­янским фашизмом (которым, впрочем, Шмитт уже в скором времени прельстился), когда да­же коммунистическая диктатура была лишь отчасти известна и далеко еще не сформиро­валась в тот режим, каким он предстает в годы своего расцвета. Шмитт не подгонял разви­тие, не пытался разрушить Веймарскую рес­публику, не агитировал. Его работы были вполне «нормальными», говорит Ноак, они вписывались в рамки тогдашних дискуссий и поражали глубиной мысли, ученостью, не­обыкновенной точностью и афористической суггестивностью формулировок, а не реши­тельной несовместимостью с господствующим политическим строем и правопорядком. Ка­толическая и консервативная ориентация Шмитта были тогда, впрочем, несомненны, и это обнаруживается с полной ясностью в бли­жайшие годы.

Самое плодотворное время наступает у Шмитта в Бонне, именно на работах этого пе­риода основана по сию пору его мировая сла­ва. Он получает признание не только в про­фессиональной среде, но становится извест­ным всей Германии публицистом. Ему удает­ся нечто уникальное: соединение политиче­

PAGE 287

Александр Филиппов

ской актуальности с философской и культур-критической проницательностью, юридиче­ской точности и эстетической выразительно­сти. Шмитт целит в основы того порядка, ко­торый неприемлем для него как порядок стран-победительниц Германии[124], как порядок чис­то экономический, лишенный той фундамен­тальной очевидности, которую применитель­но к области политико-юридической можно называть легитимностью. Но повторим еще раз: «целит в основы» — не значит «стремит­ся разрушить». Шмитт — не разрушитель, он человек слова, а не политического действия, он и аналитик-то не столько событий и де­яний, сколько слов о событиях и деяниях, тео­рий, лозунгов, мифов.

Его увлечение фашизмом — как раз тако­го рода. Собственно политической ситуации в Италии он почти не знает, он не бывает там и не может судить о практике Муссолини даже как посторонний свидетель. Он, однако же, зачарован «политикой большого стиля», энер­гетикой мифа, на которую фашизм притязает и которую Шмитт охотно за ним признает. К немецким нацистам в это же время он не ис­пытывает не только никакого сочувствия, но и никакого интереса, мюнхенский неудавший­ся путч не находит упоминания в его работах.

288

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

Ему интересна именно идея, противоборство национального мифа и мифа интернациональ­ного, но идея не книжная или не только книж­ная, а ставшая политической реальностью — которую он опять-таки рассматривает лишь со стороны идейной. Как немецкий национа­лист, недовольный международным порядком, он испытывает тяготение именно к националь­ному мифу. — Лишь в конце 20-х гг. он со­вершает короткую поездку в Италию, кото­рая никак не отражается на его взглядах, а в 1936 г., незадолго до того, как попасть под удар СС, Шмитт получает короткую аудиен­цию у Муссолини. Результат: крайнее разоча­рование, но, пожалуй, скорее личное, нежели политическое.

Однако, в начале 20-х до этого еще дале­ко. Шмитт не становится приверженцем ра­дикальных партий. Он вообще очень осторо­жен, осторожен до крайности, иным кажется: до боязливости. Его критика слабостей либе­рализма предполагает внимательное отноше­ние к духовным альтернативам, к радикаль­ному отрицанию и радикальному утвержде­нию. Но не забудем, что Шмитт еще и юрист, и духовно-политические симпатии и антипа­тии не уводят его от признания ценности пра­ва государства. Право же реализуется в госу­дарстве, вот этом, существующем здесь и сей­час. Шаткость государства опасна для права. Шаткость государства обусловлена борьбой партий. Борьба партий в публичной полити­ке — необходимый атрибут либерализма, но

PAGE 289

Александр Филиппов

не демократии. «Власть народа» — одна из ключевых очевидностей современности — мо­жет быть не либеральной.

Таков круг идей, развиваемых Шмит-том, — но среди них нет идеи «подтолкни па­дающего». Напротив, по мере стабилизации положения в Германии (столь кратковремен­ной!)[125], Шмитт все больше становится теоре­тиком стабильности существующего поряд­ка — впрочем, далеко еще не тем апологетом «взаимосвязи защиты и повиновения», о кото­рой так проникновенно писал в «Левиафане» Томас Гоббс и которой Шмитт тоже посвяща­ет прочувствованные строки — когда безопа­сность оказывается под угрозой. Теоретик, говорящий о роли исключения, оказывается в ситуации, на обозримое будущее нормаль­ной, — и он делает отсюда важные тактиче­ские выводы.

В середине 20-х Шмитт — образцовый не­мецкий профессор. Он работоспособен, тщес­лавен, обидчив, упрям, неутомим в полемике, в высшей степени ощущает свою принадлеж­ность к ученой касте и потому до крайности щепетилен в вопросах статуса — но забывает

290

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

о профессорском высокомерии тем более, чем выше научные дарования его собеседника. Ему не чужда экстравагантность — брак с Павлой Доротич расторгнут без позволения церкви, новый брак (1926 г.) с Душкой Тодорович не может быть церковным, отношения с церко­вью становятся напряженными, да и не видит уже Шмитт в католицизме после 1925 г. той вековечной мощи, которая еще недавно вну­шала ему столько упований.

В 1927 г., сначала как статья, выходит в свет «Понятие политического» — наряду с «Парламентаризмом», чуть ли не самая изве­стная работа Шмитта, далеко не сразу, впро­чем, получившая резонанс. Размежевание на группы друзей и врагов — вот какой кри­терий политического он находит. Экзистен­циальное противостояние, но не личное, тем более — не «частное» противостояние спор­щиков и конкурентов — вот о чем идет речь. Враг означает совершенную инородность чу­жого, не диалектическую интегрированность чужака в сообщество, но изоляцию инородно­го от гомогенизирующегося благодаря такой изоляции народа (внутренний враг) или, ког­да народ политически един, — противосто­яние врагу внешнему, другому политическо­му единству. Суверенен тот, кто имеет право объявлять чрезвычайное положение. Суверен­ное политическое единство может определять, кто ему друг, а кто — враг. Нельзя объявить себя другом всех, надеясь, что врагов не оста­нется — просто тогда один народ будет опре­

PAGE 291

Александр Филиппов

делять для другого народа, кто ему друг, а кто — враг. Политическое не имеет собствен­ной субстанции — любое различение, проти­востояние может стать политическим, если до­стигнет определенной степени интенсивности. Если государство воздержится или не будет способно проводить ключевые различения, оно окажется под угрозой, ибо тогда в дело всту­пят чуждые ему силы.

Все это звучит очень воинственно, и, одна­ко же, как теоретическая схема и по изна­чальному замыслу Шмитта, вовсе не предпо­лагает тотальной войны на полное уничтоже­ние врага. Понятие политического предпола­гает сохранение политического. Политическое неустранимо из мира, говорит Шмитт. Но это значит, что неустранимо противостояние дру­зей и врагов — то есть уничтожение врага означало бы уничтожение основания груп­пирования, гомогенизации народа, мобилиза­ции солидарного действования. Если врага не уничтожают, то какой же это враг? — И сно­ва решение должно было быть найдено в сис­теме международного права, в идее «регули­руемой» войны. Более всего Шмитт опасается войн гуманитарных, войн, которые, по идее, должны положить конец всяким войнам. Это войны, в которых одна часть человечества объ­являет себя представителем всего человече­ства и от имени его объявляет нечеловеком врага. К нечеловеку возможно применить бес­человечные методы. Как таковой он должен быть полностью уничтожен. Эту линию он ас­

292

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

социирует именное «гуманно-гуманитарным» Западом, уже объявившим однажды Герма­нию врагом человечества. Ему мерещится ка­кая-то иная война, иное политическое, отве­чающее своему чистому понятию...

Впрочем, интерпретируют его, по большей части, уже тогда совершенно иначе. «Понятие политического» написано очень аккуратно, там взвешено каждое слово. И все-таки текст очень амбивалентен, он открывает возмож­ность разных толкований, которыми автор не всегда доволен. Так, когда именно в радикаль­ном духе (предполагающем именно уничтоже­ние врага) «Понятие политического» истолко­вал Герман Хеллер, крупнейший, наряду со Шмиттом (и, конечно, Кельзеном) юрист Веймарской Германии, то это существенно ос­ложнило их отношения, до того более чем дру­жеские, и, в конце концов, привело к их пре­кращению.

Случай с Хеллером вообще интересен, пото­му что знакомство их завязывается в 1927 г., еще во время боннской профессуры Шмитта, а продолжается и прерывается в Берлине. В Грайфсвальде и Бонне Шмитт профессорству­ет в университетах. В Берлине он получает место в Высшей торговой школе, хорошо опла­чиваемое, но, в общем, менее почетное. Прав­да, занимает он кафедру, на которой до своей кончины преподавал знаменитый Хуго Пройс, основной автор конституции Веймарской Гер­мании. Было ли перемещение из почтенного университета в один из новосозданных институ­

PAGE 293

Александр Филиппов

тов фактическим понижением статуса или нет, сказать непросто. В перестроечной Германии многое менялось и, например, Хеллер тоже преподавал не в университете, а в Высшей школе политики. Важнее другое: Шмитта пе­ретянул в Берлин его давний покровитель, известный специалист по национальной эко­номии Мориц Юлиус Бонн. Именно ему Шмитт обязан своим первым местом в аналогичном заведении в Мюнхене, именно Бонн еще в се­редине 20-х гг. делает ему предложение, ко­торое возобновляет затем в 1928 г. То, что не сложилось несколькими годами ранее, скла­дывается теперь. Шмитт переезжает в Бер­лин, который он с болезненной неприязнью воспринимал как чужак всего двадцать лет назад. — Он во многом и остается чужаком, аутсайдером, католиком в преимущественно протестантской среде. Впрочем, Высшая тор­говая школа — это заведение не протестант­ское, а, скорее, еврейское, и это время — пик благожелательных отношений Шмитта с не­мецким (преимущественно леволиберальным) еврейством. Вообще, первые берлинские годы, кажется, были самыми лучшими для Шмит­та. Его авторитет и известность растут, его концепциями интересуются представители самых разных политических и идеологиче­ских течений: от СДПГ (членом которой был, например, Хеллер) до деятелей так называ­емой «консервативной революции».

Сам Шмитт отнюдь не хотел быть полити­ческим радикалом, ни правым, ни левым, не

294

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

был он и «консервативным революционером». Существует стойкая традиция причислять его именно к этому духовно-политическому тече­нию[126]. Есть и прямо противоположная точка зрения: Шмитт — критик политического ро­мантизма — никогда не мог быть в числе его идейных наследников[127]. Как бы там ни было, а связи Шмитт в этих кругах имел, да и не просто связи. Не будем говорить о фигурах сравнительно второстепенных. Довольно того, что именно в эти годы начинается его много­летняя дружба с Эрнстом Юнгером. Шмитт всего лишь на семь лет старше Юнгера, они очень разные: и по жизненному опыту, и по темпераменту, и (по крайней мере первона­чально) по политическим ориентациям. И все-таки что-то тянет их друг к другу, не просто симпатии, но какое-то глубинное сродство, со­хранившееся на долгие годы, — чуть ли не до самых последних дней.

Еще одна важная, достойная упоминания дружба начинается в те годы: дружба Шмит­та с ответственным правительственным чинов­ником Йоханнесом Попицем, консерватором, позже работавшим министром финансов Прус­

PAGE 295

Александр Филиппов

сии и при гитлеровском режиме и павшем его жертвой в самом конце войны. Попиц был од­ним из активных участников заговора против Гитлера, его памяти Шмитт посвятил одну из самых значительных публикаций послевоен­ных лет — «Сочинения по конституционному праву 1924—1954 гг.», на дружбу с ним он ссылался, когда доказывал, что не был актив­ным и убежденным нацистом. Интересно здесь то, что Попиц, высоко ценивший Шмитта, не привлекал его, однако, к ответственным поли­тическим делам и не вводил в круги, где, соб­ственно, во многом и принимались важней­шие решения. Говорят, что он недаром оста­вил его в стороне от заговора: то ли берег, то ли не был уверен в достаточной твердости, то ли учитывал чрезмерную невоздержанность на язык своего друга. Но отметим, кроме того, еще одно: даже во времена Веймарской рес­публики Попиц не считал Шмитта серьезным политиком. В реальной политике Шмитт, по его мнению, не разбирался. Ему доверяли в вопросах фундаментальных, концептуальных; его ценили как эксперта-юриста; его блестя­щий дар публициста тоже был должным обра­зом отмечен. Но стратегия и тактика реальной политики, учет фактических сил и все осталь­ное в том же роде — это не было его стихией, а неспособность разбираться в людях, общая непрактичность были широко известны[128].

PAGE 296

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

IV

Так и получилось, что настроившийся бы­ло на стабильное существование Шмитт попа­дает в Берлин к началу политической бури. Уже в 1930 г. меняется не просто правитель­ство — меняется сам характер власти в стра­не. В дело вступает знаменитая статья 48 Кон­ституции Германии, согласно которой Рейхс-президент имеет решающие полномочия. Вот только как ее интерпретировать? Вокруг это­го разгораются дискуссии, имеющие не толь­ко юридический характер, но и стратегиче­ское политическое значение. Еще в 20-е гг. Шмитт постоянно указывал, что в раздйра-емом борьбой партий государстве президент должен выступить — опираясь на эту статью — как подлинно решающая инстанция. В 1930 г. дело к этому подошло. Проблема состояла в том, чтобы не только один раз фактически за­менить правительство парламентского боль­шинства или парламентской коалиции прави­тельством президентским, но и в корне изме­нить в этом духе систему правления.

Правда, что не было уже возможным на имперском уровне, для всей Германии, то еще сохранялось в крупнейшей и со времен Бис­марка ключевой земле, Пруссии, где функци­онировала дееспособная парламентская ко­алиция — но только до 1932 г., когда произо­шел знаменитый Preufienschlag, удар по Прус -

он не получал экстраординарных окладов и, как правило, не очень выгодно продавал свои публикации.

297

Александр Филиппов

сии, нанесенный тогдашним канцлером фон Паленом, который сместил коалиционное пра­вительство и устранил тем самым важнейшее препятствие для полного господства президент­ской системы. На судебном процессе «Прус­сия против Рейха» Шмитт был одним из трех юристов, выступавших со стороны Рейха (кста­ти говоря, одним из трех адвокатов Пруссии был его старый знакомый Хеллер, с тех пор превратившийся в непримиримого против­ника).

Шмитт не случайно оказался одним из цен­тральных действующих лиц этой истории. Ибо уже несколько лет его труды привлекают все большее внимание влиятельных политиков, видящих в партийных распрях главную опас­ность для государства, а в установлении пре­зидентского правления — единственный до­стойный выход. Работы Шмитта «Гарант кон­ституции» и «Легитимность и легальность», в совокупности с его более ранними сочинения­ми о диктатуре и о кризисе парламентаризма, могут рассматриваться и как идеологический фундамент, и как юридическое обоснование важных государственных решений. Для вы­сокопоставленных немецких чиновников очень существенно, что это именно работы юриста. Чиновник более чем серьезно относится к пи­санному праву и вопросам его точной интер­претации. Просто идеологическая схема, даже самая впечатляющая и отвечающая их пред­ставлениям, была бы встречена с куда мень­шим интересом. Но ведь и юрист Шмитт осо­

PAGE 298

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

бенный — один из немногих, кто, с одной сто­роны, считается специалистом по правовым вопросам чрезвычайного положения, дикта­туры и особых полномочий президента, а с другой, — как мало кто способен проникать в мировоззренческие, философские глубины по­литических проблем. В это время Шмитт час­то публикуется в органе «консервативных ре­волюционеров», журнале Die Tat», его аргу­менты становятся одним из идейных ресурсов идеологов этого круга; к нему присматрива­ется набирающий силу «серый кардинал» (с 1931 г. — министр рейхсвера, впоследствии канцлер и неудавшийся диктатор), консерва­тивный политик генерал Курт фон Шляйхер (статьи Шмитта часто печатает и газета «Tag-liche Rundschau», рупор фон Шляйхера).

Непосредственно политический эффект от участия Шмитта в процессе «Рейх против Пруссии» был минимальным. Он выступал без особого блеска, его интерпретация статьи 48 была и без того уже известна, оппоненты до­казывали суду, что его концепция не разде­ляется большинством юристов, а вердикт суда, вынесенный в октябре 1932 г. — половинча­тый и компромиссный — самим Шмиттом был воспринят как настоящая катастрофа. Госу­дарственная судебная палата решила, что увольнение прусского правительства было не­обоснованным, однако назначенный фон Па-пеном рейхскомиссар Пруссии и подотчетные ему чиновники также могут быть оставлены на своих должностях. В результате, как гово­

299

Александр Филиппов

рил Шмитт, в Берлине появилось три прави­тельства: общегерманское («имперское»), прусское и прусское же, но уже рейхскомис-сара.

В этой обстановке, когда все более явны­ми становились худшие, опаснейшие для го­сударства стороны либерального парламента­ризма и догматического предпочтения легаль­ности, т. е. буквы закона, в ущерб легитимно­сти, т. е. тому, что делает и закон, и полити­ческий строй фундаментально очевидным, правым и справедливым для народа, Шмитту приходится определить свою позицию по от­ношению к основным политическим силам. В работе 1932 г. «Легитимность и легальность» он высказывается весьма определенно в том смысле, что «плебисцитарная легитимность есть единственный вид государственного оп­равдания, который сегодня еще мог бы счи­таться общепризнанным. И вероятно даже, что значительная часть, несомненно, имеющихся сегодня тенденций к «авторитарному государ­ству» находит здесь свое объяснение. Эти тен­денции нельзя просто отмести как тоску по реакции или реставрации. Гораздо важнее по­нимание того, что в демократии следует ис­кать причину сегодняшнего «тотального госу­дарства», точнее, тотальной политизации все­го человеческого бытия и что требуется ста­бильный авторитет, чтобы предпринять необ­ходимую деполитизацию и вновь, из тоталь­ного государства, получить свободные сферы

PAGE 300

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

и области жизни»[129]. Но на кого конкретно можно и должно опереться? В 1932 г. Шмитт колеблется. Еще до «удара по Пруссии» он высказывает следующее мнение: «Тот, кто 31 июля [на выборах в Рейхстаг] позволит на­ционал-социалистам завоевать большинство, сам не будучи национал-социалистом и усмат­ривая в этой партии лишь меньшее зло, тот поступит глупо. Он даст этому мировоззрен­чески и политически еще далеко не зрелому движению возможность изменить конститу­цию, ввести государственную церковь, рас­пустить профсоюзы и т. д. Он полностью от­даст Германию на волю этой группы. Поэто­му, в некоторых случаях, до сих пор было правильно поддерживать гитлеровское дви­жение сопротивления, но 31 июля это стано­вится опасно, потому что 51 процент голосов даст НСДАП «политическую премию» с не­предсказуемыми последствиями»[130]. Существу­ют, впрочем, свидетельства в пользу того, что Шмитт в это время уже куда более снисходи­тельно относился к нацистам (сам он сближа­ется с Немецко-национальной народной пар­тией, тогда как прежде он тяготел к католи­ческой Партии Центра). Если раньше ему представлялись опасными и левый, и правый радикализм, то теперь он видит более серьез­ную опасность в первом, т. е. в немецких ком­

301

Александр Филиппов

мунистах. Шмитт считает необходимой рефор­му конституции, которая бы позволила «ре-интегрировать общество в государство» и по­ложить конец раздирающим его распрям. Идея конституционного, политически целесо­образного и юридически по возможности обо­снованного роспуска Рейхстага (не предпола­гающего новых выборов!) становилась все бо­лее актуальной. Такова была стратегическая цель фон Шляйхера, с ближайшими соратни­ками которого Шмитт обсуждал эту пробле­му. Выхода из тупика не было: конституция не допускала такого рода действий, президент Гинденбург упрямо держался за конституцию, которой он присягал, стабилизировать ситуа­цию при этом казалось невозможным. Все на­дежды возлагались на Шляйхера, в начале октября 1932 г. ставшего канцлером. Он дол­жен был, распустив Рейхстаг, сосредоточить в своих руках на два месяца, до новых выбо­ров, всю исполнительную власть и воспользо­ваться этим, чтобы создать «под себя» парла­ментское большинство. Его попытка прова­лилась: он планировал найти общий язык с частью нацистов и с социал-демократами, но первых приструнил Гитлер, вторые отказались сотрудничать с генералом, опасаясь, что он установит диктатуру. В конце концов, как из­вестно, канцлером стал Гитлер.

Шмитт в это время намерен покинуть Бер­лин. В начале 1933 г. он принимает предложе­ние занять профессорское место в Кельне — разочарованный, полный зловещих предчув­

PAGE 302

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

ствий. Зимой 1933 г. он пишет статью «Даль­нейшее развитие тотального государства в Гер­мании», которая многое позволяет понять в его тогдашней позиции. Речь здесь идет о том, что политические распри приводят к полной невозможности решать какие бы то ни было объективные проблемы. Радикальная деполи-тизация, пишет Шмитт, продолжая ту линию аргументации, которая была выработана в «Легитимности и легальности», должна была бы состоять в том, что вопросы, прежде счи­тавшиеся политическими, стали бы решать «специалисты» (в том числе юристы, эконо­мисты и т. д.). Однако вся эта деполитизация имеет политический смысл, потому что реше­ние определенных вопросов можно, например, отложить, по чисто, якобы, объективным со­ображениям и при этом сохранить политиче­ский статус-кво. Но это влечет за собой совер­шенно неожиданную реакцию: все вопросы на­чинают считать потенциально политическими. В Германии свершилась неведомая в прошлом веке политизация всех сфер жизни: хозяйства, культуры, религии. С этим и связано распро­странение идеи о тотальном государстве. «Име­ется тотальное государство. Каждое государ­ство стремится овладеть теми средствами влас­ти, которые нужны ему для его политическо­го господства. И верный признак настояще­го государства — что именно это оно и дела­ет... Такое государство не позволяет высту­пить внутри себя никаким силам, враждеб­ным государству, мешающим государству или

303

Александр Филиппов

разрушающим государство. Оно не думает о том, чтобы передать новые средства власти своим врагам и разрушителям и позволить подорвать свою власть под какими-нибудь ло­зунгами либерализма, правового государства или чего бы то ни было. Такое государство может различать друга и врага. В этом смыс­ле... всякое настоящее государство является тотальным государством; оно им было во все времена как societas perfecta посюстороннего ми­ра; с давних пор теоретики государства зна­ют, что политическое есть тотальное, а новое состоит только в новых технических средствах, политическое действие которых надо ясно осо­знавать»[131]. Но есть и другой вид тотального государства. Оно отличается тем, что прони­кает во все сферы, не различая государствен­ного и негосударственного, оно тотально в «ко­личественном» отношении, тотально из сла­бости. Таково современное немецкое государ­ство: в сущности, оно представляет собой «множество тотальных партий», каждая из которых стремится осуществить себя как це­лое, вмешивается во все обстоятельства жиз­ни людей, «от колыбели до гроба», насквозь политизирует жизнь народа и тем самым « пар-целляризирует» ее. Старые либеральные пар­тии перемалываются жерновами этих тоталь­ных партий, старые либеральные учреждения

PAGE 304

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

теряют всякий смысл. Последняя опора стра­ны — власть и авторитет Рейхспрезидента. В целом же ситуация предвещает хаос.

Шмитт еще успевает вступить в полемику с прелатом Каасом, деятелем Партии Центра, который обращается к Гинденбургу с откры­тым письмом, убеждая президента в недопу­стимости шмиттовской интерпретации статьи 48 и переноса выборов президентским указом. Каас обвиняет Шмитта в «релятивизации» государственного права, т. е. в попытке под­чинить букву закона политической целесооб­разности. Шмитт публикует свой ответ в роко­вой день 30 января 1933 г., когда Гинденбург назначает канцлером Гитлера. Я не реляти-вирую государственное право, говорит Шмитт, я «борюсь против разрушающих государство и конституцию злоупотреблений, против ин-струментализации понятия легальности и про­тив функционализма, нейтрального по отно­шению к ценности и истине»[132]. Ирония исто­рии состоит в том, что официальный ответ о том, что письмо получено, Шмитт, направив­ший его в несколько официальных инстан­ций, получает уже из ведомства нового рейхс­канцлера — Гитлера.

Первые недели Шмитт в замешательстве. Постепенно его настроение меняется. Немец­кая катастрофа — это мы знаем, что произо­шла именно катастрофа! — вызывает энтузи­

11 - 1645

305

Александр Филиппов

азм все более широких слоев. Интеллектуалы едины со всем народом. Шмитт тоже охвачен энтузиазмом, он стремительно возносится на гребень новой политической волны, но удер­живается на нем недолго.

V

Строго говоря, интересная нам, в связи с данной книгой история на этом кончается. И все-таки несколько важных штрихов стоит еще добавить. Вообще минимальное знание его биографии совершенно необходимо для чте­ния Шмитта, столь обостренно чувствовавше­го актуальность происходящего, творящего­ся здесь и сейчас. Но важны не просто вре­менные соответствия: то-то и то-то было напи­сано тогда-то и тогда-то. Важна и более широ­кая ретроспектива: ведь «Политическую тео­логию», «Римский католицизм», «Духовно-историческое состояние парламентаризма» и «Понятие политического» написал именно тот, кто затем...

Как бы там ни было: в решающий момент Шмитт покидает Берлин. В начале 1933 г. он оказывается — по собственному выбору — вне активной политики. Но он не может противо­стоять искушению вновь быть при большом деле, когда после мартовских выборов в Рейхс­таг и пресловутого Ermachtigungsgesetz (Зако­на о полномочиях), благодаря которому наци­стское правительство легальным образом обре­

PAGE 306

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

ло права, прежде принадлежавшие Рейхста­гу, ему предлагают принять участие в выра­ботке нового законодательства. Новый режим нуждается в нем — а Шмитт горд этим и, кроме прочего, заинтригован возможностью побли­же узнать, что собой представляет нацизм как политическая сила. Ему становится ясно, что в скором времени национал-социалисты пол­ностью овладеют всем аппаратом власти, без помощи и без участия консерваторов. Имен­но так Шмитт приближается к решению всту­пить в нацистскую партию. Надежды на то, что рейхсвер вмешается в развитие событий, быстро тают, Шмитт все активнее отождест­вляет себя с режимом, в июле 1933 г. он ста­новится прусским государственным советни­ком (кстати говоря, вместе со знаменитым дирижером Фуртвенглером и актером Грюнд-генсом[133]), в октябре получает «главную» юри­дическую кафедру страны: место профессора в Берлинском университете. Начинается но­вая эпоха. Появляется новый Шмитт — все менее узнаваемый для друзей и коллег.

Нов не только невесть откуда взявшийся и еще в начале 1933 г. совершенно не видимый антисемитизм. Шмитт вообще меняется: ста­новится более замкнутым, почти не располо­женным к дискуссии, не откликается на прось­бы о помощи и поддержке со стороны тех, ко­

11

307

Александр Филиппов

го преследует режим, его лекции и семинары уже далеко не вызывают того восторга у сту­дентов, как раньше (дело, думается, не в том, что им теперь недостает учености или что сту­денты не разделяют его политических взгля­дов, но в отсутствии того особого блеска, кото­рый придает лишь энтузиазм, живость, откры­тость лектора).

Исследовать все перипетии карьеры Шмит­та при нацистах было бы крайне любопыт­но — мы воздерживаемся от этого. Слишком много дополнительного материала пришлось бы вводить в оборот. Мы уже говорили, что дела его идут блестяще до 1936 г., когда недо­вольные его стремительным восхождением коллеги и быстро набирающие силу деятели СС составили против него хитроумный ком­плот. Шмитту припомнили все: и его католи­чество, и связь с Партией Центра, и работы в поддержку Веймарской конституции, и былую ставку на консерваторов, и, конечно, то, что его основные работы после 1933 г. являются не сугубой апологетикой режима как единст­венно верного и возможного, а исследовани­ем, что ценность порядка, государства и ста­бильности вообще в них все равно остается более высокой, чем ценность данного, нацист­ского государства.

Все могло действительно кончиться конц­лагерем, если не хуже. От скверной участи Шмитта спас лично Геринг — возможно, не столько даже из личных симпатий, сколько из-за соперничества с СС. Известно его пись­мо главному редактору эсэсовской газеты «Черный корпус», открывшей кампанию про­тив Шмитта, Гюнтеру д'Алькену, в котором Геринг недвусмысленно требует прекратить нападки не потому, что они несправедливы, а потому, что, как прусский государственный советник, Шмитт находится в его, Геринга рас­поряжении, и такие акции воспринимаются им, премьер-министром Пруссии, как втор­жение в сферу его компетенции. В отличие от Геринга непосредственный начальник Шмит­та по Академии немецкого права, Франк, не собирался его защищать. Он отрапортовал, что смещает его со всех руководящих постов. Шмитт, как мы уже говорили, остается толь­ко профессором Берлинского университета и — не столько даже из тщеславия, сколько из соображений большей безопасности — тре­бует, чтобы величали его не «господин про­фессор», но «господин прусский государст­венный советник». Отстранение от активной политики, в общем, благотворно сказывается на его научной деятельности. В 1938 г. он пи­шет книгу о «Левиафане» Гоббса, одно из са­мых глубокомысленных своих сочинений, в 1942 г. — крошечную, но очень важную книж­ку «Земля и море». Шмитт посвящает все больше внимания философской и историче­ской проблематике международного права. 1945 год он встречает как вполне академи­ческий ученый, сохраняя присутствие духа даже во время бомбежек (в 1943 г. дом, в ко­тором он жил, был разрушен бомбардиров­

PAGE 309

Александр Филиппов

кой). За этим следует арест, пребывание в ла­гере для «важных лиц» (кто решил, что он в самом деле важное лицо?) в течение семи ме­сяцев, освобождение, новый арест и допросы в Нюрнберге, где Шмитт помещен в камеру для свидетелей.

Из свидетеля он мог стать обвиняемым. Вряд ли его ждала бы тогда такая же судьба, как его бывших покровителей Геринга и Фран­ка, приговоренных к повешению. Однако бо­лее или менее длительное заключение было бы вероятно. Шмитт мобилизовал всю силу интеллекта, чтобы доказать свою непричаст­ность к преступлениям режима. Это ему уда­лось. По результатам допросов Шмитт был выпущен на свободу, поскольку его вина, как было установлено, носит только моральный, а не юридический характер.

Допросы в Нюрнберге вел американский следователь Р. Кемпнер, позже опубликовав­ший записи их в одной из своих книг[134]. В ча­стности, у них со Шмиттом состоялся следу­ющий знаменательный диалог:

Когда в 1935—1936 гг. я возглавлял про­фессиональную организацию, говорил Шмитт (он не уточняет, какую именно, но, видимо, речь идет об одном из тех постов, которые мы называли выше), я ощущал свое превосход­ство. «Я хотел придать термину «национал­

PAGE 310

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

социализм» свой собственный смысл. — Кемп­нер: У Гитлера был национал-социализм и у Вас был национал-социализм. Шмитт: Я чув­ствовал свое превосходство. — Кемпнер: Вы чувствовали себя выше Гитлера? Шмитт: Ко­нечно, только в интеллектуальном отношении. ...В это время имела место диктатура, кото­рая мне была еще незнакома. — Кемпнер: Вам была незнакома никакая диктатура? Шмитт: Нет. Эта тотальная диктатура была действительно чем-то новым. Новыми были методы Гитлера. Существовала только одна параллель этому: ленинская большевистская диктатура. — Кемпнер: Это было новым? Шмитт: Да, конечно»[135].

За это непонимание, за свое тщеславие и сервилизм Шмитт заплатил высокую цену. В 1947 г. он выходит на свободу, оставшись практически без средств к существованию. У него нет ни дома, ни библиотеки (она была конфискована американцами, впоследствии удалось было ее вернуть, но места для нее в новых, стесненных условиях Шмитт найти уже не смог), ни денег. Приходится возвращаться в родной Плеттенберг. Здесь он ютится в ма­леньком домике вместе с несколькими род­ственниками. В 1950 г. его жена умирает, ос­тается дочь, названная по латыни, видимо, в честь жены, Анимой. Шмитт еще пытается как-то найти себе место в новой жизни, хочет, на­

311

Александр Филиппов

пример, уехать в Латинскую Америку — без­успешно. Ему еще несколько лет не дают пас­порта. Год проходит за годом, становится ясно, что место профессора ему не найти, кстати говоря, он уже и не молод. Правда, постепен­но проявляются старые друзья (одним из пер­вых — Эрнст Юнгер), которые помогают пере­жить трудное время, издательства вновь на­чинают принимать его книги. Молодые уче­ные из-за границы (в их числе упомянутый Якоб Таубес и, в будущем, именитый фран­цузский социолог, участник Сопротивления Жюльен Фройнд) ищут знакомства со Шиит-том[136]. Мало-помалу жизнь налаживается. И все-таки это преимущественно жизнь духов­ная. Биографии Шмитта, какой она была в годы его расцвета, приходит конец. Академи­ческий остракизм не прекращается, его оцен­ки и политико-юридический анализ далеко не играют той роли, какую они играли в предше­ствующие эпохи. В общем, это уже совсем дру­гая история.

Он прожил еще очень долго, пережил и же­ну, и дочь, и большинство друзей (за исключе­нием Эрнста Юнгера). Он еще успел стать не­утомимым путешественником, вновь вкусить мировой известности, выпустить переизда­ния ранних работ, насладиться ученейшими

PAGE 312

Карл Шмитт. Расцвет и катастрофа

дискуссиями, переселиться в новый, лучше устроенный дом. К его 70-летию и 80-летию выходят юбилейные сборники, к 90-летию — специальный номер «Европейского журнала по социальным наукам» — все, как и должно быть у именитого профессора. С 50-х гг. бель­гийский ученый П. Томиссен ведет библио­графию работ Шмитта и о Шмитте — она раз­растается до размеров фантастических.

Много раз за эти годы Шмитт возвращает­ся к роковым тридцатым годам. Он оправды­вается и доказывает. И, подобно Хайдеггеру, не раскаивается ни в чем.

Последнюю статью девяностолетний старец публикует в 1978 г. Шмитт пишет об опасно­сти «легальной мировой революции»[137]. Он ука­зывает, что еврокоммунисты могут восполь­зоваться парламентскими методами, чтобы прийти к власти и перевернуть весь конститу­ционный порядок Запада. Шмитт опять — те­перь уже в последний раз — умудряется со­единить теоретическую проницательность с полным непониманием актуальных опасностей и тенденций.

VI

Так его и надо читать: отделяя теоретиче­ское содержание как ценное и непреходящее от исторической материи и помня, что всякая

313

Карл Шмитт

актуализация применительно к текущей поли­тической жизни этой фантастической по бо­гатству идей и продуктивности концепции дол­жна сопровождаться размышлениями над од­ним вопросом: если сам Шмитт промахнулся столь решительным образом, то не учит ли это нас осторожности?

Но может ли даже ужасная историческая судьба теории и теоретика активного полити­ческого решения, фундаментальной легитим­ности и стабильности порядка сильного госу­дарства навести нас на мысль о воздержании от действия, о превосходстве vita contemplativa над vita activa? Осторожно, дорогой читатель!

[1] [См.:] SchmittC. Der Wert des Staates. 1914; [Idem ] Politische

[2]Руссо применяет к суверену ту же идею, какую фи­

[3]Рассуждение о методе (фр.).

[4]Рассуждение о методе (фр.).

[5]Это разделение было скверно для поэзии; оно не было хорошо для религии (англ.).

[6]Классическим духом (фр.).

[7]Это разделение было скверно для поэзии; оно не было хорошо для религии (англ.).

[8]Это разделение было скверно для поэзии; оно не было хорошо для религии (англ.).

[9]Совершенного общества (лат.).

[10]Наказом избирателей (фр.).

[11]Я подаю апелляцию (фр.).

[12]Ужасающим образом обжалованию не подлежит (фр.)-

[13]Я апеллирую на твою справедливость к твоей сла­ве (фр.).

[14]Тайного (лат.).

[15]Тайного (лат.).

[16]Мозг, ум (фр.).

[17]Одновременно презрительная и красочная (фр.).

[18]С точки зрения (лат.).

[19]С точки зрения (лат.).

[20]С точки зрения (лат.).

[21]Стадом изобретательных и робких животных (фр.).

[22]Парламент и правительство в новоустроенной Герма­нии (нем.).

[23]Парламент и правительство в новоустроенной Герма­нии (нем.).

[24]Сущность и ценность демократии (нем.).

[25]Общая воля (фр.).

[26]Общая воля (фр.).

[27]Это только доказывает, что я ошибался и что то, что я считал общей волей, ею не было (фр.). [Ср.: Руссо Ж. Ж. Об Общественном договоре. М.: Канон-Пресс-Ц, Кучково Поле, 1998. С. 292].

[28]Старых республиканцев (фр.).

[29]Старых республиканцев (фр.).

Власти (фр.).

[31]Разумное основание (лат.).

[32]Разумное основание (лат.).

[33]Разумное основание (лат.).

[34] [См.:]Моп1. Monographien. [Bd.] 1. 1860. S. 5.

[35] [CM.:]Hasbach. Die modeme Demokratie. Jena, 1913.Neudrack 1921. [Idem.] Die parlamentarische Kabinettregierung. Stuttgart, 1919. [См. также его] статью «Gewaltentrennung, Gewaltenteilung und gemischete Staatsform», [in.] Vierteljahresschrift fur soziale und Wirtschaftsgeschichte. [Bd. j XIII. 1916. S. 562.

[36] [См.: T6nnies К] Kritikder offentlichen Meinung. Berlin, 1922. S. 100.

[37] [См.: T6nnies К] Kritikder offentlichen Meinung. Berlin, 1922. S. 100.

[38] Подробнее в моей книге о диктатуре. [См.:] Schmitt С. Die Diktatur. MOnchen und Leipzig, 1921. S. 14 ff.

[39] Он говорит о балансировании интересов в volonte ge­nerate. См. [Rousseau J. J.] Contrat social, II, 9, абз. 4; II, Приме­чание; IV, 4, абз. 25; IV, 5; особенно I, 8, Abs. 2; II, 6, Abs. 10; III, 8, Abs. 10.

[40] Он говорит о балансировании интересов в volonte ge­nerate. См. [Rousseau J. J.] Contrat social, II, 9, абз. 4; II, Приме­чание; IV, 4, абз. 25; IV, 5; особенно I, 8, Abs. 2; II, 6, Abs. 10; III, 8, Abs. 10.

[41]Всякое общество, в котором не обеспечена гарантия прав и не определено разделение властей, не имеет консти­туции (фр.).

17 Ср.: Schmitt С. Die Diktatur. Op. cit. S. 149.

[42]Судить следует не по примерам, но по закону (фр.).

[43]Окаменевшего учения (лат.).

[44]По способу геометров (лат.).

[45]Царя; царство (лат.).

[46]Царя; царство (лат.).

[47]Разумным основанием, [а не] вожделением.

[48]Разумным основанием, [а не] вожделением.

[49] Блестящим примером все еще абсолютно практиче­ской актуальности Локка являются рассуждения Эриха Ка­уфмана, о которых необходимо упомянуть специально, в том числе ввиду того значения, которое они имеют для мате­риального понятия закона. [См.:] KaufmannE. Untersuchung-sausschuB und Staatsgerichtshof. Berlin, 1920. S. 25 f.

[50] Figgis J. N. The divine right of Kings. 2nded Cambridge, 1914.

[51] См.: «Политическая теология». Настоящее издание. С. 15.

[52]Во все времена (англ.).

[53]Авторитет, не истина (лат.).

[54]Правление посредством конституции; правление по­средством воли (англ.).

[55]Авторитет, не истина (лат.).

[56]Во все времена (англ.).

[57]Во все времена (англ.).

[58]Во всякое время (англ.). 24 Dissertation on parties, letter X.

[59]Частной воле (фр.).

[60] [A.] Hamilton в Nr. LXX [Федералиста] от 18.03.1788.

[61] То, что деизм сохраняет Бога как инстанцию вне мира, имеет большое значение для представлений о равновесии. Есть разница, поддерживает ли равновесие некто третий или же уравновешение само собою получается из противо­весов. Типично для первого представления (и важно для те­ории равновесия Болингброка) высказывание Свифта 1701 г. о том, что [«]«balance of power» supposes three things: First, the part which is held, together with the hand, that holds it; and then two

[62]Где желают совершить насилие над законами, а

[63]Разумным законодательством (фр.).

[64]Где желают совершить насилие над законами, а

[65] [Гегель Г. В. Ф.] Философия права, §§ 301, 314, 315; следующие в тексте цитаты — прибавления к §§ 315 и 316 «Философии права».

[66] Mohl. Enzyklopadie der Staatswissenschaften. 2. Aufl. Tubingen, 1872. S. 655.

[67] [См.:] Bluntschli. Staatsworterbuch. Статья «Politische

[68]Скотство (англ.).

[69]Дискуссия, подменяющая силу (фр.).

[70] Forcade Е. Etudes historiques. Paris, 1853 (в рецензии на «Историю революции 1848 г.» Ламартина — написанную в 1849 г.).

[71]Золотая середина (фр.).

[72] «Философия играла в этом союзе в XIX в. — как не­когда и в своем союзе с Церковью — лишь скромную роль; тем не менее она не сможет так скоро отказаться от этого союза». (Н. Pichler. ZurPhilosophieder Geschichte. Tubingen, 1922. S.16).

[73] [См.: Шмитт К.] Политическая теология. [Наст, изд.] С. 95—96.

[74] Bakunin. Oeuvres. Т. IV. Paris, 1910. P. 428 (в споре с Марк­сом 1872 г.); Т. II. Р. 34,42 (Референдум как новая ложь).

[75] [См.:] Brupbacher F. Marx und Bakunin, ein Beitrag zur Geschichte der internationalen Arbeiterassoziation. [о. O.], ojne Jahreszahl. S. 74 ff.

[76]Гражданская доблесть (фр.).

[77] «Llequa el dia de las nogaciones radicales о de las afirmaciones soberanas». [Donoso Cortes]. Obras. Т. IV. P. 155 (в эссе о католи­цизме, либерализме и социализме).

[78]Скоплением героических деяний (фр.).

[79]Скоплением героических деяний (фр.).

[80]Индивидуалистической силы в возмущенных массах (фр.).

[81]Силы (фр.).

[82] Из того, что он опирается на Бергсона, еще не следу­ет никаких возражений против Сореля. В основание своих политических теорий антиполитического, то есть антиин­теллектуального, он закладывает философию конкретной жизни, а такая философия, подобно гегельянству, в конк­ретной жизни может применяться по-разному. Во Франции философия Бергсона одновременно послужила возвраще­нию к консервативной традиции, к католицизму и к ради­кальному, атеистическому анархизму. Это отнюдь не озна­чает, что она внутренне ложна. Есть интересная ана логия этому феномену — противоположность правогегельянцев и левогегельянцев. Можно было бы сказать, что сама фи­лософия действительно жизненна, когда она оживотворя­ет живые противоречия и группирует борющихся против­ников как живых врагов. С этой точки зрения заслужива­ет внимания, что только противники парламентаризма чер­пали из бергсоновской философии эту животворяющую силу. Немецкий либерализм середины XIX в., напротив, использовал понятие жизни именно для парламентско-кон-ституционной системы и видел в парламенте живого носи­теля противоречий социальной жизни; ср. выше гл. II.

[83] Высказывание Троцкого о масонстве на 4-м Всемир­ном конгрессе Третьего Интернационала (1 декабря 1922 г.).

[84] Его по-разному, но, в общем, сходно воспроизводят разные биографы Шмитта.

[85] Только позднее стало известно, что заболевание вы­зывается, конечно, только вибрионами, но только при на­рушении иммунитета. Так что оба были правы.

[86] Цит. по: Gunter Maschke. Zum «Leviathan» von Carl Schmitt /

[87]См.. наст. изд. С. 86.

[88]Цит. по: Maschke G. Op. cit. S. 244.

1 У Мелвилла основное действие повести разворачива­ется во время посещения зашедшего в порт судна Бенито Серено американским капитаном, который теряется в до -

[89] См.: Schmitt С. Donoso Cortes in gesamteuropaischen Inter­pretation. Kdln: Graven; 1950. В книгу включены работы раз­ных лет. Ср. также: Beneyto J. М. Politische Theologie als politische Theorie: eine Untersuchung zur Rechts - und Staatstheorie Carl Schmitts undzu ihrer Wirkungsgeschichte in Spanien. Berlin: Duncker & Humb-lot, 1983.

[90] У Мелвилла, капитан — испанец! — в темном барха­те. Но белье у него белое, говорит автор, и сам он — белый,

ю См.: Шмитт К. Понятие политического / Перевод, предисловие, комментарий А. Ф. Филиппова // Вопросы социологии. 1992. 1.

[92] Некогда (в начале 20-х гг.) Шмитт призывал своего друга и почитателя Хуго Балля (мы о нем еще скажем ниже) воздержаться — по причинам духовно-политическим — от переиздания одной его книги. Балль свою книгу все-таки выпустил, но отношения их были испорчены навсегда.

См.: Walter Benjamin. Der Ursprung des deutschen Trauer-spiels. Hamburg: Rowohlt, 1928.

[93] Цит. по: Noack P. Carl Schmitt: eine Biographie. Frankfurt a. M.:, Berlin: Propylaen, 1993. S. 111. Большая часть биографи­ческих сведений о Шмитте, приводимых ниже, заимство­вана из этой книги. В ряде случаев привлекаются и другие источники, в первую очередь работы Дж. Бендерски, Г. Машке, Б. Рютерса и др.

[94] Их убрал готовивший книгу к изданию Т. В. Адорно.

[95] Речь идет об издании под редакцией Гершома Шоле-ма. См.: Walter Benjamin Briefe / Hrsg. u. mit Anm. vers, von Gershom Scholem. Bd. 2. 1929—1940. Frankfurt a. M: Suhrkamp, 1966. К это­му изданию также причастен Т. В. Адорно.

[96] Taubes J. Ad Carl Schmitt. Gegenstrebige Fugung. Berlin: MerveVerlag, 1987. S. 19.

[97] Ibid. S. 20.

[98] См. Cassirer Е. Der Mythos des Staates. Philosophische Grundlagen politischen Verhaltens. Zurich u. Munchen: Artemis, 1949.

[99] См.: Kantorowicz E. H. The King's Two Bodies, Prinston: Princeton University Press, 1957.

[100] Отношения Шмитта, в частности, с Франкфуртской школой самым подробным образом освещены Э. Кеннеди. См.: Kennedy Е. Carl Schmitt und die ((Frankfurter Schule» — Deutsche Liberalismus-Kritik im 20. Jahrhundert // Geschichte und Gesellschaft. 1986. Jg. 12.

[101] Наиболее известные публикации такого рода, авто­ры которых заведомо исходят из резко негативной оценки Шмитта, относятся к концу 50-х гг. См., напр.: Christian Graf von Krockow. Die Entscheidung. Eine Untersuchung flber Ernst JOnger, Carl Schmitt, Martin Heidegger. Stuttgart: Enke, 1958; Jurgen Fijal-kowski. Die Wendung zum Ftihrerstaat: ideologische Komponenten in der politischen Philosophic Carl Schmitts. K61n: Westdeutscher Verlag, 1958. Впрочем, в этом же году появляется и двухтомное из­дание к 70-летию Шмитта.

[102] Столь же демонстративно, подчеркивая символику происходящего, в этот день в НСДАЛ вступает Мартин Хай-деггер. В известном письме Шмитту Хайдеггер, тогда ново-назначенный ректор Фрайбургского университета, обраща­ется к нему как соратник к соратнику: «Высокочтимый гос­подин Шмитт... я надеюсь на Ваше самое активное сотруд­ничество, поскольку речь идет о том, чтобы заново изнутри выстроить юридический факультет в научном и воспита­тельном отношении. ...Собирание духовных сил, долженст­вующих быть проводниками грядущего, становится все на­стоятельнее. ...Хайль Гитлер. Ваш Хайдеггер». Сопостав­ление позиций Хайдеггера и Шмитта, в это время действу­ющих весьма сходно и солидарно, сделано в кн.: Ruthers В. Carl Schmitt im Dritten Reich: Wissenschaft als Zeitgeist-Verstarkung? Munchen: Beck, 1988. S. 26.

[103] Она была написана в 1934 г. после убийства Рема и ряда консервативных политиков.

[104] См.: Ruthers В. Op. cit. S. 74 f.

[105] Цит. по Noack P. Op. cit. S. 204.

[106] См.: Riithers В. Op. cit. S. 77. Рютерс замечает, что это произошло за пять лет до того, как нацисты предписали евреям носить шестиконечную звезду на одежде.

[107] Наиболее полным образом карьера Шмитта при на­цистах документирована под этим углом зрения в кн.: And­reas Koenen. Der Fall Carl Schmitt: sein Aufstieg zum «Kronjuristen des Dritten Reiches». Darmstadt: Wiss. Buchges., 1995.

[108] Он сохранил, правда, и звание прусского государст­венного советника. После 1936 г. за ним тоже, правда, ниче­го уже не стояло. Должность была номинальная.

[109] Это последнее обстоятельство неоднократно акцен­тировал и сам Шмитт, отбиваясь от обвинений.

[110] См.: Carl Schmitt. Volkerrechfiiche Grossraumordnung, mit Interventionsverbot fur raumfremde Machte; ein Beitrag zum Reichs-begriff im Volkerrecht. Berlin, Wien: Deutscher Rechtsverlag, 1939.

[111] Leo StrauB. Anmerkungen zu Carl Schmitts Begriff des Politischen // Archiv fur Sozialwissenschaft und Sozialpolitik. 1932. Bd. 67. S. 732 ff. В публикации статьи ему тоже содействовал Шмитт.

[112] См. об истории их взаимоотношений и переписке: Meier Н. Carl Schmitt, Leo StrauB und «Der Begriff des Politischen»: zu einem Dialog unter Abwesenden. Mit Leo Strauss' Aufsatz fiber den «Begriff des Polifischen» und drei unveroffentlichten Briefen an Carl Schmitt aus den Jahren 1932/33. Stuttgart: Metzler, 1988.

[113] К кругу немецкого молодежного движения принад­

лежат столь заметные личности, как Романо Гвардини и Ханс Фрайер, в доступной нам литературе ничего не гово­

[115] Самая пылкая дружба Шмитта и Дойблера продол­жается до 1916 г., позже постепенно наступает охлажде­ние. См.: Schmitt С. Ex captivitate salus. Erfahrungen der Zeit 1945/ 1947. Koln: Greven, 1950. S. 35—53.

85 Noack P. Op. cit. S. 24—25.

называл Таубес.

87 Двумя годами позже Страсбургский университет при­нял эту работу в качестве так называемого габилитацион-ного сочинения. Шмитт получил вторую докторскую сте­пень, дающую право на самостоятельное преподавание и профессорскую должность в университетах.

[119] Цит. по: Noack P. Op. cit. S. 31.

[120] Был ли он на докладе «Политика как призвание и профессия», нам неясно. Шмитт принимал участие в сбор­нике памяти Вебера, выпущенном в 1923 г., но включил в него главы из «Политической теологии», а не личные вос­поминания. Позже, вспоминая о Вебере, он говорил, что это был «реваншист из реваншистов», во всяком случае, на словах.

[121] Может быть, здесь следует упомянуть важное зна­комство, начавшееся в эти же годы: протестантский теолог Эрик Петерсон, под влиянием Шмитта позже обративший­ся в католичество, автор книги «Монотеизм как полити­ческая проблема», полемике с которой посвящена после­дняя прижизненная брошюра Шмитта.

[122] В этот список мы не включили более специальные, но для юристов не менее, а, быть может, более важные ра­боты Шмитта по вопросам международного права. Кроме книг о Лиге наций и международно-правовом положении Рейнской области, Шмитт пишет и ряд более мелких ра­бот, вошедших затем в сборники его трудов «Позиции и понятия в борьбе против Веймара-Женевы-Версаля» (1939) и «Сочинения по конституционному праву 1924—1954 гг.» (1958).

[123] См.: Bendersky J. Carl Schmitt. Theorist for the Reich. Princeton: Princeton University Press, 1983. P. 22.

[124] Стоит напомнить, что Версальским миром дело не ограничивается, в 1923 г. происходит оккупация Рурской области, и это новое унижение для разоренной Германии, новый удар по самосознанию немцев.

[125] Рубежным здесь был 1925 г. В этом году прошла Ло-карнская конференция, был заключен Рейнский пакт, по которому гарантировался демилитаризованный статус Рей­нской области и нерушимость западных границ Германии; президентом стал Гинденбург, а канцлером — представи­тель левых сил Г. Мюллер, образовавший правительство на основе широкой коалиции ряда партий. Так возник столь язвительно раскритикованный несколькими годами ранее в «Парламентаризме» баланс. Ситуация нормализовалась.

[126] В том числе и среди авторов, весьма дружественно к нему настроенных. Так, уже упомянутый выше Армии Мо-лер еще в конце 40-х гг. писал у Ясперса диссертацию о консервативной революции в Германии. Среди персоналий этой работы мы находим и Шмитта. См.: Mohler A. Diekon-servative Revolution in Deutschland: 1918—1932; ein Handbuch. 2., vollig neubearb. u. erw. Fassung. Darmstadt: Wiss. Buchges, 1972.

[127] Cm. : Bendersky j. Carl Schmitt and the Conservative Revolution // Carl Schmitt: Enemy or Foe? Telos. 1987. N 72. P. 27—42.

[128] Пожалуй, стоит упомянуть, что Шмитт никогда не был особенно богат. Даже в годы наибольшего подъема академической карьеры у него не было собственного дома,

[129] Schmitt С. Legitimitat und Legalitat. Munchen: Duncker und Humblot, 1932. S. 93.

[130] Цит. no: Noack P. Op. cit. S. 143.

[131] Schmitt С. Positionen und Begriffe im Kampf mit Weimar — Genf—Versailles 1923—1939. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt, 1940. S. 185,186.

[132] Цит. по: Noack P. Op. cit. S. 163.

[133] Последний сейчас был бы забыт, не стань он прооб­разом главного героя в «Мефисто» Клауса Манна.

[134] Kempner R. М. W. Das Dritte Reich im Kreuzverhor. aus den Vernehmungsprotokollen des Anklagers. K6nigstein/Ts.: Athenaum-Verlag; Dusseldorf: Droste, 1980.

[135] Цит. по: Bendersky J. Carl Schmitt at Nuremberg // Telos. 1987.№72.P. 106—107.

[136] В середине 60-х гг. в Германии побывал знаменитый философ Александр Кожев. После лекций в Берлине на вопрос, куда он намерен отправиться, Кожев ответил: а куда еще можно отправиться в Германии, если не в Плеттенберг к Шмитту?

[137] См.: Schmitt С. Die legale Weltrevolution: Politischer Mehrwert als Pramie aufjuristische Legalitat und Superlegalitat // Der Staat. 1978. Bd.21.


Пред. статья След. статья
перший період національно визвольної війни