Становление тоталитарного режима в Советской России
В отличие от революционеров прошлого, действовавших больше стихийно, под напором ими же разбуженных народных масс, большевики на практике стремились к реализации собственной утопической программы создания «коммунистического общества». Весной 1921 г. политический курс большевистской партии полностью провалился, и был объявлен переход к новой экономической политике. Однако проведенная переориентация оказалась неполной и непоследовательной. Даже из собственных ленинских концепций следовал вполне логичный вывод о том, что если революцию «социалистическую» осуществить не удалось (а под ней как раз и понималось именно то, что творилось в годы военного коммунизма), то надо вернуться на рубежи революции «буржуазно-демократической». В экономике это и произошло, поскольку большевики отказались от попыток «социализации» народного хозяйства, возвратились к нормальным рыночным отношениям и многообразию форм собственности, включая и частную.
Но, очевидно, были необходимы соответствующие изменению экономического курса и политические сдвиги. Раз революция из «буржуазнодемократической» не переросла в «социалистическую», то и «диктатура пролетариата», следовательно, должна была смениться «революционно-демократической диктатурой пролетариата и крестьянства», что в реальной жизни требовало поиска каких-либо соглашений, сотрудничества хотя бы с наиболее близко стоявшими в идеологическом отношении к большевикам другими социалистическими партиями (меньшевиками и эсерами). Однако в действительности мысли и действия Ленина и большевистской верхушки были в тот период прямо противоположными подобной логике.
Наиболее важным толчком к повороту социально-экономического курса стали события весны 1921 г. в Москве и Петрограде, кульминацией которых было выступление моряков Кронштадта. Ленин и другие руководители большевиков, напуганные движением стихийного протеста, охватившим не только «мелкобуржуазную деревню», но и пролетарский город и даже «цитадель революции» Кронштадт, поспешили провозгласить отказ от абсурдной экономической политики, к чему они уже склонялись и без этого.
Но одновременно, страшась потерять монополию на политическую власть, Ленин сделал выводы о необходимости усиления режима диктатуры пролетариата. В плане речи о замене продразверстки продналогом на X съезде РКП(б) он писал:
«Урок “Кронштадта”
• в политике: больше сплоченности (и дисциплины) внутри партии, больше борьбы с меньшевиками и социалистами-революционерами.
• в экономике: удовлетворить возможно больше среднее крестьянство» [ 1 ].
Практические последствия проявились незамедлительно: на головы критиков большевиков обрушилась новая волна репрессий. Главными жертвами ее стали, наряду с представителями небольшевистских социалистических партий, и те, от имени которых осуществлялась коммунистическая диктатура — рабочие крупнейших промышленных центров страны.
Одновременно с переходом к нэпу был положен конец не только оставшимся очагам оппозиции вне правящей партии, но и дальнейшему свертыванию и без того куцей внутрипартийной демократии. Более того, началось искоренение любых философских и общественно-политических мыслей, неугодных коммунистическому режиму. Из страны были депортированы лучшие представители гуманитарной интеллигенции, чья деятельность мешала утверждению в качестве «духовных отцов» нации таких корифеев, как Ленин, Троцкий, Бухарин или державшийся еще в тени Сталин. Для высланных философов и социологов, как показали дальнейшие события на Родине, данный исход оказался еще не самым худшим, но для страны он имел далеко идущие катастрофические последствия. Был сделан еще один шаг на пути формирования законченной тоталитарной системы.
Нельзя, правда, сказать, что Ленин не понимал необходимости не только экономических, но и политических реформ, но то, что он предлагал (например, реорганизацию Рабкрина), было лишь паллиативными мерами.
Непредвзятый анализ опыта пяти лет большевистской революции должен был неминуемо привести к выводу не только о провале экономических экспериментов, но и о крахе всей политической концепции Ленина. Советское государство начала 1920-х гг., как небо от земли, отличалось от того образа «полугосударства» без армии и полиции, без бюрократии, который описал Ленин в работе «Государство и революция». Вместо толп вооруженных рабочих диктатура пролетариата обернулась деспотическим государством со всеми присущими ему атрибутами. Бюрократический аппарат не только не был уничтожен, но и достиг неви - данныхразмеров. Созданные большевиками государственные институты кое в чем превзошли предшествовавшие им аналоги не только либерального Временного правительства, но и режима Николая I.
«Постыдно и позорно, — писал русский мыслитель Н. Бердяев, — что наиболее совершенно организованное учреждение, созданное первым опытом революции коммунизма, есть Г. П.У. (раньше Чека), т. е. орган государственной полиции, несравненно более тиранической, чем институт жандармов старого режима, налагающий свою лапу даже на церковные дела» [2, с. 116].
Реформа сложившейся политической системы требовала прежде всего ее демократизации. Надежды на Советы как «наивысший тип демократии» не оправдались. Они не стали той «работающей корпорацией, которая издает декреты и сама проводит их в жизнь», о чем писали К. Маркс и Ф. Энгельс. Формальный переход власти в руки Советов, «триумфальное шествие Советской власти» обернулось усилением хаоса и анархией. Плохо связанные между собой, недееспособные Советы не могли решать сложные проблемы, свалившиеся на страну, и вполне закономерно, что политическая система приобрела ту форму, которую диктовали реальные обстоятельства, а не теоретические фантазии. Эти реальности привели к тому, что главной несущей конструкцией новой политической системы стала сама большевистская партия. В результате родилось однопартийное государство, в котором законодательная и исполнительная власть сконцентрировалась в руках правящей партии, ставшее образцом для других однопартийных диктатур как правого, так и левого толка.
Получив в руки по-своему совершенный аппарат управления, большевистская партия еще дальше ушла от демократических традиций рабочего социалистического движения не только в теории, но и на практике. Правда, сам термин «демократия» Ленин усиленно использовал в демагогических целях, весьма своеобразно при этом его трактуя. В его представлении демократические преобразования сводились лишь к ликвидации в обществе пережитков феодализма, к которым, помимо всего прочего, он относил и религию. А раз так, то Советская Россия, где церковь и верующие подвергались неслыханным гонениям, конечно же, была «демократичнее» любой «гнилой» западной демократии, где господствовала «реакционная поповщина».
Как уже указывалось, после краха большевистского эксперимента в его первозданном виде была сделана попытка найти новый экономический курс. Намеченные и внедренные меры были вполне разумны, они позволили начать выход из глубочайшего социально-экономического кризиса, в котором находилась страна после многих лет войн и револю-; ций. Но экономические реформы не были дополнены адекватными политическими преобразованиями, а идеологические авторитеты не пересмотрены. Ни Ленин, ни другие руководители большевиков не смогли найти правильного и честного решения той объективно обозначившейся дилеммы, о которой один из меньшевистских лидеров А. Н. Потресов писал следующее:
«Как только большевизм, утвердившись на своих государственных позициях, задумал превратить их в трамплин для скачка в область тех своих посулов, под вексель которых он эту власть получил, как тотчас же дала себя неукоснительно почувствовать та машина исторической закономерности, которую собирались надуть демиурги. Перед ними встала дилемма: либо, отказавшись от выданных революции векселей, отказаться и от власти — это было бы решение по-честному, либо власть сохранить, но — увы! — лишь для того чтобы начать сначала незаметный, а потом все более и более явственный, неизбежный процесс своего превращения в собственную противоположность из революционно-утопической партии всех эксплуатируемых в заведомую группу олигархов-эксплуататоров» [3, с. 42].
Вместо того чтобы осознать реальность подобной постановки вопроса, Ленин надеялся, что избранная им стратегия позволит даже в такой отсталой стране, как Россия, в перспективе достичь «социалистических целей», соответствующих учению Маркса. Он, видимо, не вполне отдавал себе отчет в том, что большевики оказались в ситуации, предсказанной еще его учителем Энгельсом в «Крестьянской войне в Германии», и взвалили на свои плечи задачу, обычно решавшуюся на иной социально - политической основе, и поэтому вытекающие из этого неожиданные для них последствия неизбежны. Для него, как и вообще для всех революционных марксистов, главной опасностью, если судить по опыту Великой французской революции, был «термидор». Но эту опасность марксисты обычно пытались нейтрализовать за счет радикализации революционного процесса, т. е. доведения революции как можно дальше, чтобы при ее неизбежном откате что-то из ее результатов сохранилось. Собственно, из этой логики выросла и сама ленинская концепция революции в ее первоначальном виде.
С точки зрения социологии революции, «закон термидора» — это объективный закон, присущий в той или иной мере любому революционному процессу. Суть его заключается в том, что вслед за первой революционной волной следует ее неизбежный откат. В основе этого процесса лежат несколько вполне объективных факторов. Во-первых, со - циалъно-психологический, связанный с нарастающей усталостью народа от чрезмерной революционной экзальтации, с его стремлением вернуться к привычным нормам и обстановке. Во-вторых, экономический, тесно связанный с действием объективных экономических законов, отбрасывающих любую противоречащую им революционную утопию. В-третьих, институциональный, связанный с тем, что любая революционная власть эволюционирует от охлократии на начальном этапе своего существования к институционально формализованной, опирающейся на объективно необходимые бюрократические структуры в дальнейшем. А естественное стремление любой бюрократии — это стабильность и спокойствие, несовместимые с анархией, присущей революционным периодам.
В силу всего вышесказанного «термидор» в той или иной форме был неизбежен в России. Радикализация революционного процесса в годы военного коммунизма не только не отдалила эту перспективу, но, по признанию самих большевиков, поставила ее на повестку дня. Как считал Ленин, новая экономическая политика была прежде всего «самотерми - доризацией» советской власти, преследующей цель избежать действительного термидора. Казалось бы, найден правильный выход из тупика, навязчивый «призрак термидора» отступил. Но и здесь, в отличие от своих марксистских критиков, Ленин не проявил достаточной прозорливости, в то время как К. Каутский, например, еще в 1919 г. предупреждал:
«Правительству Ленина угрожает 9-е термидора. Но может случиться иное.
История не повторяется. Правительство, ставящее перед собой недостижи -
мую в данной обстановке цель, может потерпеть крушение двоякого рода: оно или будет свергнуто, или будет держаться и падет со своей программой (и), в конце концов, откажется от нее. Для дела на одном пути, как и на другом, — тот же результат, т. е. тот же провал. Но для участвующих лиц — огромная разница: удержат ли они в своих руках государственную власть или, как поверженные знаменитости, будут выданы на расправу врагам. Робеспьер пал 9-го термидора. Но не все якобинцы разделили его участь. Умным подлаживанием к обстоятельствам многие из них поднялись высоко. Сам Наполеон принадлежал к террористам, был в дружбе с братьями Робеспьер.
Не только отдельные люди, но и целые партии могут видоизменяться и таким путем выбираться из отчаянного положения со здоровой головой, даже властью и почетом. Не исключена возможность того, что крах коммунистических опытов в России заставит и большевизм изменить свою окраску и сохранить его как правительствующую партию от гибели. На путь этот он уже вступил. Как истинные реальные политики, большевики за время своего господства показали большое искусство приспособления к обстоятельствам» [4, с. 151].
В данном случае Каутский оказался прав. Большевистская диктатура, взявшись за решение тех задач, о которых вначале не задумывалась, неизбежно должна была бы изменить свою первоначальную сущность. Время прекраснодушных утопий, сопряженных с не совсем благопристойной практикой, прошло, и пришло время конкретных дел. Это реальное конкретное дело — прежде всего превращение отсталой аграрной России в современное индустриальное общество. Первоначальный революционный режим должен был неминуемо уступить свое место новому, и этот новый-то дал совершенно неожиданную для большевиков форму «термидора». Речь идет о диктатуре Сталина, выросшей из недр аппарата самой большевистской партии.
Решение практических задач по управлению огромной страной и ее модернизация объективной действительности требовали адекватных политических форм, и в этом заключалась глубинная причина трансформации постреволюционного режима в традиционном для России направлении.
«Коммунизм в период сталинизма, — писал Н. Бердяев, — не без основания может представляться продолжением дела Петра Великого. Советская власть есть не только власть коммунистической партии, претендующей осуществить социальную правду, она есть также государство и имеет объективную природу всякого государства, она заинтересована в защите государства и его экономическом развитии, без которого власть может пасть. Сталин — государственник восточного, азиатского типа. Сталинизм, т. е. коммунизм периода строительства, перерождается незаметно в своеобразный русский фашизм[V]. Ему присущи все особенности фашизма: тоталитарное государство, государственный капитализм, национализм, вождизм и, как базис, — милитаризованная молодежь. Ленин не был еще диктатором в современном смысле слова. Сталин уже вождь-диктатор в современном, фашистском смысле. По объективному своему смыслу происходящий процесс есть процесс интеграции, собрание русского народа под знаменем коммунизма» [2, с. 120].
По мере того как шло возвышение Сталина, среди старой «ленинской гвардии» зрело беспокойство, но все же никто не мог догадываться обо всех реальных результатах установления сталинской диктатуры. Когда же она окончательно стала фактом, то многие из видных представителей большевистской элиты, отстраненные Сталиным от власти, увидели в ней прямое отрицание их взглядов о «новом обществе» и о путях его достижения. Наиболее активную, правда безуспешную войну, со Сталиным вел «второй вождь» Октября Л. Троцкий. В Сталине он видел олицетворение «термидорианского переворота», похоронившего завоевания революции. Основой такого «термидора» было, по мнению Троцкого, утверждение всевластия бюрократии, занявшей место старых эксплуататорских классов, а его персональным выражением стал Сталин.
«Было бы наивностью думать, — писал Л. Троцкий, — будто неведомый массам Сталин вышел внезапно из-за кулис во всеоружии законченного стратегического плана. Нет, прежде еще, чем он нащупал свою дорогу, бюрократия нащупала его самого. Сталин приносил ей все нужные гарантии: престиж старого большевика, крепкий характер, узкий кругозор и неразрывную связь с аппаратом как единственным источником собственного влияния. Успех, который на него обрушился, был на первых порах неожиданностью для него самого. Это был дружный отклик нового правящего слоя, который стремился освободиться от старых принципов и от контроля масс и которому нужен был надежный третейский судья в его внутренних делах. Второстепенная фигура... Сталин обнаружил себя как бесспорный вождь термидорианской бюрократии, как первый в ее среде» [5, с. 141].
Однако трудно поверить в искренность намерений Л. Троцкого воплотить в жизнь те демократические лозунги, с которыми он призывал к борьбе против правительства Сталина. Вся предыдущая деятельность Троцкого свидетельствовала о его приверженности методам администрирования и террора. Именно от него исходили наиболее жестокие приказы в период Гражданской войны, ему принадлежала инициатива создания трудовых армий, именно он требовал соблюдать «лимиты строгой необходимости» в удовлетворении социальных нужд населения страны.
Нельзя не отметить способность Троцкого к самостоятельному теоретическому анализу сталинской диктатуры, но все же он оставался в плену наивно-романтических и утопических представлений раннего большевизма. Он не мог понять, что случайным был не приход к власти Сталина и утверждение сталинского режима, случайной могла быть победа его самого или иных тенденций в большевистской партии.
«Л. Троцкий еще революционер в старом смысле слова, — отмечал Н. Бердяев, — в смысле XIX века. Он не подходит к конструктивному периоду коммунистической революции. Его идея перманентной революции есть романтическая идея. Троцкий придает еще значение индивидуальности, он думает, что возможно индивидуальное мнение, индивидуальная критика, индивидуальная инициатива, он верит в роль героических революционных личностей, он презирает посредственность и бездарность. Не случайно его обвинили в индивидуализме и аристократизме» [6, с. 81].
Не менее нереальную альтернативу Сталину и сталинизму представляла собой «правая оппозиция» во главе с Н. Бухариным. Конечно, Бухарин отличался от типичных представителей сталинской элиты, таких как Молотов, Каганович и другие. Он сохранял, как и Троцкий, верность первоначальным ценностям революции, обладал более высоким уровнем общей культуры и теоретической подготовки. Но его позиция в борьбе со Сталиным определялась, скорее, догматической верностью ленинизму в его «нэповском» варианте. Как политический деятель и теоретик Бухарин всегда оставался правоверным большевиком. Большевистский пафос, веру в безусловную правильность ленинско-комму- нистической интерпретации марксизма и магическую силу идеи «диктатуры пролетариата» Бухарин пронес через всю свою жизнь. Поэтому взгляды Бухарина на перспективы экономической модернизации России по «нэповскому» пути изначально содержали в себе элемент противоречия.
С одной стороны, как отмечал американский политолог С. Коэн,
«бухаринские экономические предложения, касающиеся модернизации и построения социализма в Советской России 1920-х гг., сформулированы достаточно четко. Разрабатывая темы последних произведений Ленина, защищавшего и развивавшего представление о нэпе как пути к социализму, и дополняя их собственными идеями, Бухарин стал главным теоретиком новой экономической политики. Даже в период кризиса 1928-1929 гг. нэп был для бухаринцев жизнеспособной, развивающейся моделью, основанной на гражданском мире, который привел бы в соответствие большевистские устремления и российскую социальную действительность» [7, с. 64].
С другой стороны, как раз задача примирения большевистских устремлений и российской деятельности была задачей трудновыполнимой, если вообще реальной. Ведь большевистская доктрина предусматривала преобразование, модернизацию отсталой, крестьянской страны на невиданной еще никем «социалистической» основе. А эта задача объективно диктовала необходимость удержания большевиками власти любыми средствами. Здесь и было неразрешимое для большевиков противоречие: последовательное продолжение в экономике нэповского курса подтачивало бы основы существовавшего политического режима. Недаром «левые» в 1920-е гг. постоянно обвиняли Бухарина в том, что его курс отвечает интересам кулаков и нэпманов. «Левые» видели тогда главную угрозу в возможности коррупции партийно-государственного аппарата, который со временем станет выражать и защищать интересы социально чуждых элементов. По-своему «левые» были правы, поскольку верно обнаружили противоречие тогдашней официальной политической линии большевистской партии. Правда, они не увидели реальной опасности, вытекавшей из этого противоречия. Альтернатива, предлагавшаяся «левыми» и по-своему реализованная в дальнейшем Сталиным, означала отказ от нэпа ради сохранения чистоты доктрины и большевистского политического режима.
Беда всех без исключения противников Сталина и сталинизма из среды самих большевиков заключалась в том, что они не видели глубокой взаимосвязи сталинской диктатуры с реальными последствиями Октябрьской революции и особенностями той политической системы, которую она породила. Хотя в своем классическом и законченном виде тоталитаризм сталинского образца сложился только после «великого перелома», но важнейшие его организационные предпосылки появились гораздо раньше. Ведь не Сталин «изобрел» однопартийную систему, не Сталин создал совершенный карательный аппарат, не он первый в качестве идеологического краеугольного камня «революционной» власти положил догматизм и нетерпимость к любым реальным или предполагаемым политическим противникам. Тоталитаризм как тип политического режима сложился в силу целого ряда объективных факторов, независимо от субъективных намерений тех или иных лидеров.
В политологии существуют различные подходы к определению признаков тоталитарного режима. Так, в получившей широкую известность в 50-е гг. XX в. работе К. Фридриха и 3. Бжезинского этими признаками были следующие.
1. Охватывающая все жизненно важные стороны человеческого бытия развернутая идеология, которой, как предполагается, придерживается все население. Эта идеология сфокусирована на некоем совершенном конечном состоянии общества.
2. Как правило, возглавляемая одним человеком единственная массовая партия, чье ядро безраздельно предано идеологии; партия, которая либо стоит над бюрократической государственной организацией, либо неразрывно слита с ней.
3. Система террористического полицейского контроля, поддерживающего партию и осуществляющего надзор за ней самой в интересах ее лидеров и систематически использующего при этом современную науку и особенно психологию.
4. Технологически обусловленный и почти полный контроль партии над средствами массовой коммуникации.
5. Аналогичный почти полный контроль над эффективными средствами вооруженной борьбы.
6. Централизованный контроль и руководство всей экономикой посредством бюрократической координации ее ранее независимых составных частей, как правило, распространяемый на большинство других общественных организаций и групп [8, с. 9-10].
С точки зрения хорошо известного французского философа, социолога и политолога Р. Арона, для всех тоталитарных режимов характерны: 1) монопольное право одной партии на политическую деятельность; 2) идеология, получающая статус единственного авторитета, а в дальнейшем — и официальной государственной истины; 3) применение всех средств убеждения от силового воздействия до индоктринации посредством средств массовой информации, находящихся под неусыпным контролем, для распространения этой идеологии; 4) подчинение государству большинства видов экономической и профессиональной деятельности; 5) политизация и идеологизация всех сфер жизни человека и всех его прегрешений и, как заключительный аккорд, террор, одновременно полицейский и идеологический [9, с. 230-231].
Известный американский исследователь Г. Спиро основными характеристиками тоталитаризма считал: 1) приверженность одной, позитивно сформулированной цели (будь то индустриализация, расовое господство и т. д.); 2) непредсказуемость и неопределенность, вытекающие из перманентной процедурной флуктуации; 3) широкомасштабное использование организованного насилия военными или полувоенными формированиями и секретной полицией; 4) усилия по подчинению или ликвидации организаций или ассоциаций, не приверженных режиму; 5) стремление достигнуть всеобщего участия населения в общественных организациях, преданных единой цели; 6) универсализация цели в направлении переделки всего человечества по образу и подобию самой тоталитарной системы [10, с. 108].
При всех различиях, в этих определениях содержится немало общего. Практически все признаки тоталитаризма, указанные данными авторами, можно обнаружить в советской действительности 1930-х гг.
Конечно, для того чтобы потенциальная возможность окончательного оформления тоталитарного режима превратилась в действительность, были необходимы и предпосылки социального характера. Никто из представителей старой партийной элиты не отдавал себе отчета в реальных социальных процессах, разворачивавшихся в 1920-е гг. в советском обществе, подспудных сдвигах на уровне массового сознания, социальной психологии, коснувшихся миллионов ранее аполитичных граждан. Весьма точно характеризует эти процессы современный российский историк А. Н. Сахаров:
«Россия стала по-настоящему втягиваться в революцию в подлинном смысле этого слова — в условиях огромной страны, ее невероятных географических размеров — только где-то в середине 20-х гг. Именно тогда
поднялись к новой жизни «медвежьи углы», проснулась периферия, забурлила каждая деревня и фабрика, каждая улица и каждый дом, где до этого не было по-настоящему ни белых, ни красных. В революцию вошел обыватель. Когда малокультурные, обездоленные, бедные и даже нищие люди поняли, что они могут не только встать вровень с богатым, имущим интеллигентным человеком, но и оказаться выше него в социальной иерархии, имеют возможность овладеть его домом, имуществом, средствами производства (коллективно или индивидуально), когда они увидели в этом смысл социальной революции, пришла подлинная глубина, последовал тот многомиллионный, мощный социальный взрыв, который в действительности стал на десятилетия самым реальным, а может быть, и основным исторически реальным результатом Октябрьской революции» [ 11, с. 63].
Эти социальные процессы не могли не затронуть и самые верхние эшелоны власти большевистского режима. Именно они привели к поражению всех тех старых большевистских лидеров, которые пытались противопоставить себя Сталину и его ближайшему окружению. Сталин и его соратники, лучше своих оппонентов понимая реальные настроения масс, от имени которых они выступали, почувствовали в конце 1920-х гг. невозможность продолжения нэповского курса без того, чтобы лишиться поддержки «снизу». Экономическая линия нэпа шла вразрез с настроениями, зревшими среди сторонников большевистской диктатуры. Переход к нэпу, внедрение рыночных отношений повлекли за собой дифференциацию в доходах, затронувшую большинство населения.
Из-за несовершенства в оплате труда наметился сильный разрыв в уровне заработной платы между квалифицированными и неквалифицированными рабочими, иногда он достигал соотношения 1:6или 1:8. Вереде рабочего класса рождались уравнительные настроения, представления о том, что при «социализме» принцип социальной справедливости должен означать переход к равной оплате за неравный труд Серьезной проблемой для городских рабочих в 1920-е гг. была безработица. Решение этих, а также других проблем, касающихся материального положения, многие рабочие связывали с индустриализацией страны. Это дает основание полагать, что наскоки «левой оппозиции» на новую экономическую политику, их требования «сверхиндустриализации», помимо прочих факторов, основывались и на этих реальных настроениях. Их, весьма вероятно, учитывал и Сталин, когда резко изменил политический курс, заимствовав ряд идей своих оппонентов.