ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОЛОГИЯ
Все точные понятия современного учения о государстве представляют собой секуляризированные теологические понятия. Не только по своему историческому развитию, ибо они были перенесены из теологии на учение о государстве, причем, например, всемогущий Бог становился всевластным законодателем, но и в их систематической структуре, познание которой необходимо для социологического рассмотрения этих понятий. Чрезвычайное положение имеет для юриспруденции значение, аналогичное значению чуда для теологии. Только имея в виду подобные аналогии, можно понять то развитие, которое проделали в последние века идеи философии государства. Ибо идея современного правового государства реализуется совокупно с деизмом с помощью такой теологии и метафизики, которая изгоняет чудо из мира и которая так же отклоняет содержащееся в понятии чуда нарушение законов природы, устанавливающее исключение путем непосредственного вмешательства, как и непосредственное вмешательство суверена в действующий правопорядок. Рационализм Просвещения отвергал исключительный случай в любой форме. Поэтому консервативные писатели контрреволюции с их теистическими убеждениями могли попытаться идеологически обосновать личный суверенитет монарха с помощью аналогий, заимствованных из теистической теологии.
Я уже давно указываю на фундаментальное систематическое и методологическое значение подобных аналогий[1]. Подробно о том значении, которое имеет в этой связи понятие чуда, я намерен говорить в другом месте. Здесь же интересно лишь то, в какой мере эта связь учитывается в социологии юридических понятий. Любопытнейшее политическое использование такого рода аналогий можно найти в католической философии государства, [у теоретиков] контрреволюции: Бональда, де Мест-ра, Доносо Кортеса. Здесь также с первого взгляда ясно, что речь идет о ясной в отношении понятий, систематической аналогии, а не о каких-то мистических, натурфилософских или вовсе романтических забавах, когда столь же естественно, как и для всего иного, яркие символы и образы находят и для государства и общества. Но самое ясное философское выражение этой аналогии можно найти у Лейбница в Nova Methodus23 (§§ 4, 5). Он отвергает сравнение юриспруденции с медициной и математикой, чтобы подчеркнуть ее систематическое родство с теологией: «Мегио partitionis nostrae exemplum a Theologia ad Jurisprudentiam trans-tulimus, quia mira est utri usque Facultatis similtudo. Обе имеют duplex principium, ratio (поэтому существуют естественная теология и естественная юриспруденция) и scriptura, то есть книгу с позитивными откровениями и предписаниями.
Адольф Менцель в работе «Естественное право и социология»14 заметил, что сегодня социология переняла функции, которые в XVII— XVIII вв. выполняло естественное право, а именно, выражать требования справедливости, философско-исторические конструкции или идеалы. Кажется, он уверен в том, что поэтому социология уступает юриспруденции, которая, по-видимому, стала позитивной, и пытается показать, что все предшествующие социологические системы сводятся к тому, что наделяют «политические тенденции видимостью научности». Но тот, кто дает себе труд исследовать государственно-правовую литературу позитивной юриспруденции в отношении ее последних понятий и аргументов, видит, что государство вмешивается повсюду, то как deus ex machina, разрешая в процессе позитивно то законодательства спор, который не смогло привести к общеочевидному разрешению свободное деяние юридического познания, то как доброе и милосердное государство, которое с помощью помилований и амнистий доказывает свое превосходство над своими собственными законами; всегда одно и то же необъяснимое тождество, будь то как законодатель, как исполнительная власть, как полиция, как милующая инстанция, как призрение, так что наблюдателю, который берет на себя труд получить общую картину сегодняшней юриспруденции с определенной дистанции, представляется большой плащ со шпагой, в котором государство действует, множество раз переодеваясь, но всегда оставаясь одной и той же невидимой личностью. «Всевластие» современного законодателя, о котором говорится в любом учебнике по государственному праву, заимствовано из теологии не только в языковом отношении. Также и в деталях аргументации всплывают теологические реминисценции.
В большинстве случаев, конечно, в полемических целях. В эпоху позитивизма научному противнику охотно бросают упрек в том, что он занимается теологией или метафизикой. Если тем самым намереваются не просто нанести оскорбление, но и сказать что-то еще, то следовало бы, по крайней мере, задаться вопросом, откуда, собственно, берется склонность к подобным теологическим и метафизическим промахам; нужно было бы изучить, насколько они исторически объяснимы, быть может, как следствие монархического учения о государстве, которое отождествляло теистического Бога с королем, или же в их основе лежит необходимость систематического или методического толка. Я охотно признаю, что есть такие юристы, которые неспособны мысленно справиться с противоречивыми аргументами или возражениями и у которых поэтому государство возникает в силу своего рода короткого замыкания мышления, подобно тому, как некоторые метафизики для тех же целей злоупотребляют именем Бога. Но тем самым еще не дан ответ по существу. До сих пор удовлетворялись, в общем, только случайными намеками. Хэнель [Hand] в сочинении о законе в формальном и материальном смысле (S. 150) выдвинул старое возражение: это де «метафизика» — требовать объединения всех государственных функций в одном единственном государственном органе, поскольку вся государственная воля необходимо едина и планомерна (ее неизбежное единство и планомерность он, таким образом, отнюдь не оспаривает). Пройс (в юбилейном сборнике, посвященном Лабанду [Laband]15) равным образом пытается защитить свое понятие государства, основанное на концепции товарищества, оттесняя противника в область теологического и метафизического: понятие суверенитета в учении о государстве Лабанда и Йеллинека и теория «монопольной власти государства» превращает государство в абстрактный квази-индивид, «шйсшп sui generis с его монополией господства, возникшей в результате «мистического творения». Согласно Пройсу, тут милосердие Бога переодевают в юридические одежки, повторяя учение Мауренбрехера [Maurenbrecher] с той только разницей, что на место религиозной фикции помещают фикцию юридическую. В то время как представитель органического учения о государстве бросает, таким образом, своему противнику упрек в том, что тот рассуждает теологически, Бернацик [Bernatzik] в своих критических исследованиях о понятии юридического лица16, напротив, выдвигает возражение как раз против органического учения о государстве и пытается разделаться с воззрениями Штайна, Шульце, Гирке и Пройса, язвительно замечая: если органы совокупной личности опять-таки будут лицами, то юридическим лицом было бы каждое управленческое учреждение, каждый суд и т. д., а государство как целое было бы тем не менее опять-таки единственным таким юридическим лицом. «По сравнению с этим даже попытка постичь догму троичности показалась бы мелочью». И мнение Штоббе [Stobbe], что все торговое сословие является юридическим лицом, он отклоняет, поскольку ему де непонятны «подобного рода выражения, вновь напоминающие догму троичности». Впрочем, он сам говорит: «Уже в понятии правоспособности заключено, что ее источник, государственный правопорядок должен сам полагать себя как субъект всякого права, а следовательно, как юридическое лицо». Это полагание самого себя представляется ему по-видимому настолько простым и очевидным, что он упоминает иное мнение «только в качестве курьеза», не задавая себе вопрос, почему в высшей степени логически необходимо, чтобы источник правоспособности, то есть правопорядок, и именно государственный правопорядок, полагал себя как продукт [самого себя], подобно тому, как Шталь говорит, что только лицо всегда может быть основой и причиной другого лица.
Заслуга Кельзена состоит в том, что, начиная с 1920 г., он с присущей ему настойчивостью указывал на методическое родство теологии и юриспруденции. В своем последнем труде о социологическом и юридическом понятии государства он приводит множество расплывчатых аналогий, которые, однако, при более глубоком взгляде на историю идей позволяют осознать внутреннюю гетерогенность его теоретико-познавательной исходной позиции и его мировоззренческий, демократический результат. Ибо в основе отождествления государства и правопорядка, которое он проводит [в духе концепции] правового государства, лежит метафизика, отождествляющая естественную закономерность и нормативную законность. Она возникла из исключительно естественно-научного мышления, основана на пренебрежении всяческим «произволом» и пытается устранить любое исключение из сферы человеческого духа. В истории этой параллельности теологии и юриспруденции такое убеждение отчетливее всего выражено у Дж. Ст. Милля. Он также в интересах объективности и из страха перед произволом подчеркивал не допускающее исключений действие любого рода законов, но он, конечно, не считал, в отличие от Кельзена, что свободное деяние юридического познания способно образовать космос своей системы из какой угодно позитивной массы законов; ибо тем самым объективность снова устраняется. Придерживается ли безусловный позитивизм подброшенного ему закона непосредственно или же он вначале пытается создать систему, не должно было составлять различия для метафизики, которая внезапно впадает в пафос объективности. То, что Кельзен, едва выйдя за пределы своей методологической критики, сразу же оперирует совершенно естественно-научным понятием причины, замечательнее всего обнаруживается в том, что он считает возможным перенести юмовскую и кантовскую критику понятия субстанции на учение о государстве17, не видя того, что понятие субстанции в схоластической мысли представляет собой нечто совсем иное, чем то же понятие в математически-естественно-научном мышлении. Различение субстанции права и исполнения права, имеющее в истории догм о суверенитете фундаментальное значение (на это я указывал в книге о диктатуре18) вообще невозможно постичь при помощи естественно-научных понятий, причем оно все-таки является существенным моментом юридической аргументации. В том обосновании, которое Кельзен дает своему выступлению в защиту демократии, открыто проявляется присущая ему математически-естественно-научная манера мысли19: демократия есть выражение политического релятивизма и научности, освобожденной от чуда и догм, основанной на человеческом разуме, сомнении и критике.
Социология понятия суверенитета нуждается в том, чтобы вообще прояснить социологию юридических понятий. Указанная систематическая аналогия между теологическими и юридическими понятиями обсуждается здесь потому, что социология юридических понятий предполагает наличие последовательной и радикальной идеологии. Грубым заблуждением было бы полагать, что в этом заключается спиритуалистическая философия истории в противоположность материалистической. Утверждение Макса Вебера в его критике штаммле-ровской философии права24 , что радикально материалистической философии истории можно неопровержимо противопоставить столь же радикально спиритуалистическую философию тории, конечно, превосходно иллюстрируется политической теологией эпохи Реставрации. Ибо контрреволюционные авторы объясняли политические перемены изменениями в мировоззрении и возводили Французскую революцию к философии Просвещения. И всего лишь отчетливой антитезой этому [объяснению] было то, что радикальные революционеры, напротив, вменяли изменения в мышлении изменениям в политических и социальных отношениях. Уже в 20-х гг. XIX в. в Западной Европе, особенно во Франции, широко распространенной догмой было [утверждение], что религиозные, философские, художественные и литературные изменения тесно связаны с политическими и социальными обстоятельствами. В марксистской философии истории эта взаимосвязь радикализуется, [будучи понята] как экономическая, и систематически принимается всерьез, поскольку точку вменения политических и социальных изменений ищут и находят в экономическом. Это материалистическое объяснение делает невозможным изолированное рассмотрение идеологической последовательности, поскольку оно всюду видит только «рефлексы», «отражения» «другую одежку» экономических отношений, то есть последовательно работает с психологическими объяснениями, истолкованиями и, по крайней мере, в своем вульгарном варианте — с подозрениями. Однако в силу своего грубого рационализма оно легко способно обернуться иррациональным пониманием истории, ибо оно рассматривает всякое мышление как функцию и эманацию витальных процессов. Анар-хо-синдикалистскому социализму Жоржа Со-реля подобным образом удалось соединить философию жизни Бергсона с экономическим пониманием истории Маркса.
И спиритуалистическое объяснение материальных процессов, и материалистическое объяснение духовных феноменов пытаются выявить причинные связи. Вначале они устанавливают антагонизм двух сфер и затем снова превращают это противоречие в ничто путем редукции одного к другому, — прием, с методической неизбежностью превращающийся в карикатуру. Если Энгельс рассматривает кальвинистскую догму о предопределении как отражение бессмысленности и непросчитыва-емости капиталистической конкурентной борьбы, то с тем же успехом можно редуцировать современную теорию относительности и ее успех к валютным отношениям современного мирового рынка и найти затем ее экономический базис. При определенном словоупотреблении это можно было бы назвать социологией понятия или теории. Здесь это не входит в наше рассмотрение. По-другому дело обстоит с социологическим методом, который ищет для определенных идей и интеллектуальных образований типичный круг лиц, в силу своего социологического положения приходящий к определенным идеологическим результатам. Так что когда Макс Вебер возводит дифференциацию предметных областей права к появлению обученных знатоков права, должностных представителей правосудия20, то это именно социология юридических понятий в указанном смысле. Социологическое «своеобразие круга лиц, профессионально занимающихся формированием права» обусловливает определенные методы и очевидности юридической аргументации. Но и это еще не является социологией юридического понятия. Сведение понятийного результата к социологическому носителю — это психология и констатация определенного вида мотивации человеческого дей-ствования. Конечно, это социологическая проблема, но не проблема социологии понятия. Если этот метод применяют к результатам духовной деятельности, то начинают объяснять их средой или даже при помощи остроумной «психологии», которая известна как социология определенных типов: бюрократа, адвоката, профессора на государственной службе. Например, таким методом можно было бы обнаружить социологию гегелевской системы, [утверждая, что она представляет собой] философию профессионального университетского преподавателя, которому его экономическая и социальная ситуация позволяет с помощью созерцательного превосходства осознать абсолютное сознание, то есть профессионально преподавать философию; или можно было бы рассматривать юриспруденцию Кельзена как идеологию юридического бюрократа, работающего в меняющихся политических обстоятельствах, который при самых разных формах господства, с релятивистским превосходством над данной политической властью пытается систематически осмыслить подбрасываемые ему позитивные приказы и распоряжения. В наиболее последовательном виде этот вид социологии более всего подходит художественной литературе — социально-психологический «портрет», метод которого не отличается от интеллектуальной литературной критики, например Сент-Бёва.
Нечто совсем иное есть та социология понятий, которую мы предлагаем и которая единственно имеет перспективы на получение научного результата применительно к такому понятию, как понятие суверенитета. Она предполагает, что, выходя за пределы совокупности юридических понятий, ориентированных на ближайшие практические интересы правовой жизни, [можно] обнаружить последнюю, радикально систематическую структуру и сравнить эту понятийную структуру с переработкой в понятиях социальной структуры определенной эпохи. Тут не важно, является ли при этом идеальное радикальной понятий-ности отражением социологической действительности или же социальная действительность понимается как следствие определенного вида мышления, а потому также и действования. Напротив, необходимо указать на два духовных, но субстанциальных тождества. То есть это не социология понятия суверенитета, когда, например, монархия XVII столетия именуется тем реальным, которое «отражалось» в картезианском понятии Бога. Но, пожалуй, социология понятия суверенитета этой эпохи предполагает демонстрацию того, что исторически-политическое существование монархии соответствовало всему тогдашнему состоянию сознания западно-европейского человечества и что юридическое оформление исторически-политической действительности смогло найти такое понятие, структура которого совпадала со структурой метафизических понятий. Вследствие этого монархия обретала в сознании этой эпохи ту же самую очевидность, какую для более поздней эпохи имела демократия. Таким образом, предпосылкой этого рода социологии юридических понятий является радикальная понятийность, то есть дошедшая до теологического и метафизического последовательность мысли. Метафизическая картина мира определенной эпохи имеет ту же структуру, как и то, что кажется очевидным этой эпохе как форма ее политической организации. Установление такого тождества и есть социология понятия суверенитета. Она доказывает, что действительно, как заметил Эдвард Кэрд [Caird] в книге об Огюсте Конте, метафизика является самым ясным и интенсивным выражением эпохи.
очевидным для рационализма XVIII в. У Руссо, в сочинении которого «Economiepolitique»25 обнаруживается это высказывание, политизация теологических понятий как раз применительно к понятию суверенитета настолько бросается в глаза, что это, конечно, не могло ускользнуть из поля зрения ни одного настоящего знатока его политических сочинений. Бутми [Boutmy]21 говорит: «Rousseau applique au souverain Г idee que les philosophies se fout de Dieu: il peut tout ce qu'il veut; mais il ne pent vouloir le mal» etc.[2] На то, что монарх в учении о государстве XVII в. отождествляется с Богом и занимает в государстве место, в точности аналогичное тому, какое полагается в мире Богу картезианской системы, обратил внимание Атже [Atger]22: «Le prince developpe toutes les virtualites de l'Etat pour une sorte de creation continuelle. Le prince est le Dieu cartesien transpose dans le monde politique[3].
Изящное повествование Discours de la me-thode[4]26 дает исключительно поучительный пример того, что здесь вначале психологически (а для феноменолога и феноменологически) полное тождество пронизывает метафизические, политические и социологические представления и постулирует суверена как личное единство и высшего творца. Это документ нового рационалистического духа, который при любых сомнениях находит успокоение в том, чтобы непоколебимо употреблять свой разум: j'etais assure d'user en tout de ma raison. Но что есть то первое, которое вдруг начинает представляться очевидным сконцентрировавшемуся на размышлении духу? Труды, созданные многими мастерами не так совершенны, как те, над которыми трудился один. «Unseularchi-tecte» должен выстроить дом и город; лучшие конституции — произведения одного единственного умного legislateur, они суть «inven-tees par un seul », и наконец: единственный Бог правит миром. Как написал однажды Декарт Мерсенну: c'est Dieu qui a etabli ces lois en nature ainsi qu'un roi etablit les lois en son royau-me. XVII и XVIII вв. были во власти этого представления; это одно из оснований того, почему, не считая децизионистского характера его мышления, Гоббс, несмотря на свой номинализм и приверженность естественным наукам, несмотря на низведение индивида до атома, все-таки остается персоналистом и постулирует наличие последней конкретной решающей инстанции, и даже свое государство, Левиафана возвышает до прямо-таки мифологической чудовищной личности. Это у него не антропоморфизм, от которого он был действительно свободен, но методическая и систематическая необходимость его юридического мышления. Впрочем, в образе архитектора и миростроителя есть неясность, относящаяся к понятию причинности. Миростроитель является одновременно творцом и законодателем, то есть легитимирующим авторитетом. На протяжении всей эпохи Просвещения вплоть до Французской революции такой строитель мира и государства — это «legislateur.
С этого времени последовательность исключительно естественно-научного мышления проникает и в политические представления и вытесняет существенно юридически-этическое мышление, которое еще господствовало в эпоху Просвещения. Всеобщее действие правовой формулы отождествляется с не знающим исключений действием законов природы. Суверен, который в деистической картине мира, пусть и вне мирового целого, оставался все же механиком огромной машины, радикальным образом вытесняется. Машина работает теперь сама по себе. В метафизике Лейбница и Мальбранша господствует метафизический тезис о том, что волеизъявления Бога суть только всеобщие, но не частные. У Руссо volonte generale становится тождественной воле суверена; вместе с тем, однако, понятие всеобщего обретает в отношении субъекта количественное определение, то есть сувереном становится народ. Тем самым утрачивается децизио-нистское и персоналистское начало прежнего понятия суверенитета. Воля народа всегда правильна, le people est toujours vertueux. «De quel-que maniere qu'une nation veuille, il suffit qu'elle veuil-le; toutes les formes sont bonnes et sa volonte est toujours la loi supreme (Сиейс). Но та необходимость, исходя из которой народ желает правильного, была иной, чем та правильность, которая отличала приказы личного суверена. Абсолютная монархия принимала решение в борьбе противоположных интересов и коалиций и тем самым обосновывала государственное единство. Единство, которое представляет собою народ, не имеет этого децизионистского характера; это органическое единство, и вместе с национальным сознанием возникают представления об органическом государственном целом. Вследствие этого как теистическое, так и деистическое понятие Бога становится для политической метафизики непонятным. Правда, еще некоторое время обнаруживаются последействия представления о Боге. В Америке это приводит к рассудочно-прагматической вере в то, что глас народа — глас Божий, и эта вера лежит в основе победы Джефферсона в 1801 г.27 Еще Токвиль, изображая американскую демократию, говорил о том, что в демократическом мышлении народ парит над всей государственной жизнью, как Бог над миром, как начало и конец всех вещей, от которого все исходит и к которому все возвращается. Сегодня, напротив, такой выдающийся философ государства, как Кельзен, способен рассматривать демократию, как выражение релятивистской, безличной научности. Это действительно отвечает той тенденции, которая победила в политической теологии и метафизике XIX в.
Трансцендентность Бога по отношению к миру так же входит в понятие о Боге XVII— XVIII вв., как трансцендентность суверена по отношению к государству входит в философию государства этой эпохи. В XIX в. все больше распространяются и приобретают господствующее положение представления об имманентности. Все те тождества, о которых снова и снова говорят в политической и государственно-правовой доктрине XIX в., покоятся на таких представлениях об имманентности: демократический тезис о тождестве правящих и управляемых, органическое учение о государстве и его тождество государства и суверенитета, государственно-правовое учение Краббе и [утверждаемое в нем] тождество суверенитета и правопорядка, наконец, учение Кель-зена о тождестве государства и правопорядка. После того, как писатели эпохи Реставрации сначала разработали политическую теологию, идеологическая борьба всех радикальных противников всякого существующего порядка все более сознательно обращалась против веры в Бога вообще как самого крайнего фундаментального выражения веры в господство и в единство. Прудон начал борьбу с Богом под явным влиянием Огюста Конта. Бакунин продолжил его дело со скифской мощью. Борьба против традиционной религиозности, разумеется, имеет весьма различные политические и социологические мотивы: консервативная позиция церковного христианства, союз трона и алтаря, то обстоятельство, что так много выдающихся писателей были «деклассированы», что в XIX в. возникли искусство и литература, гениальные представители которых, по крайней мере, в решающие эпохи их жизни, были исторгнуты буржуазным порядком, — все это еще далеко от детального социологического осмысления и оценки. Основная линия развития, без сомнения, состоит в том, что в массе своей образованные люди утрачивают все представления о трансцендентности, и очевидным для них становится или более или менее явный пантеизм имманентности или же позитивистское равнодушие к любой метафизике. До тех пор, покуда философия имманентности, обретшая в философии Гегеля свою наиболее величественную системную архитектуру, сохраняет понятие о Боге, она включает Бога в мир и выводит право и государство из имманентности объективного. Среди крайних радикалов господствующим стал последовательный атеизм. Больше других эту взаимосвязь осознавали немецкие ле-вогегельянцы. Что на место Бога должно прийти человечество, они утверждали не менее решительно, чем Прудон. На тот счет, что этот идеал начинающего осознавать самое себя человечества должен был найти свое завершение в анархической свободе, никогда не заблуждались Маркс и Энгельс. Огромное значение именно из-за своей юношеской интуиции имеет в этом отношении высказывание молодого Энгельса, относящееся к 1842 — 1844 гг.: «Сущность государства, как и религии, — страх человечества перед самим собой»23.
С такого рода идейно-исторической точки зрения, развитие теории государства обнаруживает в XIX в. два характерных момента: устранение всех теистических и трансцендентных представлений и образование нового понятия легитимности. Традиционное понятие легитимности явно утрачивает всякую очевидность. Ни частноправовая патримониальная концепция эпохи Реставрации, ни эмоциональная благоговейная привязанность как основание [легитимности] не могут устоять перед этим процессом. С 1848 г. учение о государственном праве становится позитивным и обычно прячет за этим словом свои затруднения, или же в самых различных описаниях основывает всякую власть на pouvoir constituant народа; то есть: на место монархической приходит демократическая идея легитимности. Вот почему столь неизмеримо велико значение того, что один из крупнейших представителей децизионистского мышления и католический философ государства, который с великолепным радикализмом проникал в метафизическую сердцевину всякой политики, Доносо Кортес, ввиду революции 1848 г. пришел к выводу, что эпоха роялизма окончилась. Больше не существует роялизма, ибо нет больше королей. Поэтому нет и легитимности в традиционном смысле. Соответственно, для него остается лишь один результат: диктатура. Это тот результат, к которому пришел и Гоббс, исходя из той же, пусть и смешанной с математическим релятивизмом последовательности децизионистского мышления. Autoritas, поп Veritas facit legem.
Еще нет подробного изложения этого деци-зионизма, как и детальной оценки значения Доносо Кортеса. Здесь можно указать лишь на то, что теологическая манера испанца остается целиком в русле средневекового мышления структура которого является юридической. Все его восприятия, все его аргументы являются юридическими вплоть до мельчайших элементов, так что он противостоит математическому естествознанию XIX в. с тем же непониманием, с каким это естествознание противостоит децизионизму и специфической логике этого юридического мышления, достигающего своей кульминации в личном решении.